Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 24

– Благодарю. Прижизненное признание – редкость. И тем дороже. Тебе я отвечу, зачем я взялся за эту книгу вместо того, чтобы ограничиться необходимыми корреспонденциями. Прежде всего чтоб иметь возможность сказать: «Не расспрашивайте меня. Читайте мой „Испанский дневник“. Все, что хотелось мне поведать, вы там найдете. И не взыщите – мне легче общаться при помощи букв, записанных карандашом или перышком. Условимся: конферанса не будет. Не тот сюжет и не тот предмет. Я с детства избегаю патетики, но слишком он сильно кровоточит. Читайте „Дневник“. Полезное чтение для тех, кого догадал Господь родиться с душой и умом, – простите за то, что я тревожу тень классика и делаю это не слишком точно. Имею в виду не только родину. Попутно замечу: испанский бардак ничуть не уступает отечественному.

Мне было ясно, что он беседует не столько со мною, сколько с собой. Будто поняв, о чем я думаю, он улыбнулся, махнул рукой:

– Планета наша несовершенна. Скроена наспех. Оно и видно. Семь дней творенья. Какая спешка!

– Ты прав, Мышонок.

– Малыш, я устал от этой вечной своей правоты. И если честно – адски устал. Как все перезревшие вундеркинды. Но хватит толковать обо мне. Ты спрашивал о Хемингуэе. Уважу твой девичий интерес. Подробностей от меня не жди. Слишком поверхностное знакомство. Тем более не удалось с ним остаться, как говорится, с глазу на глаз. Итак – лапидарно: по виду – неряшлив, эффектно нетрезв, склонен к актерству. Такая немногословная мужественность. По сути – ну, прежде всего не прост. Что, разумеется, естественно – с какой это стати он должен быть прост? Цену себе отлично знает. К тому же скроен и сшит на зависть. Из тех, кто готов к долгой осаде и не довольствуется малым.

Эти последние слова мне почему-то показались нагруженными неочевидным смыслом.

– Общение со знаменитым автором, похоже, на тебя повлияло.

– И чем же?

– Тебя не сразу поймешь. Вторые планы, скрытые смыслы. Мышонок, что ты имеешь в виду под «долгой осадой»?

– Долгую жизнь.

Сам не пойму, отчего я поежился. И, чтоб вернуть себе равновесие, спросил его как можно небрежней:

– Надеюсь, что ты готов к ней не меньше. Знаешь, Мышонок, пожалуй, я двинусь. Поверь, тебе следует отдохнуть. Завтра ты будешь совсем другой. Свежий и бодрый, как октябренок.

Он помолчал, потом усмехнулся:

– Будем надеяться на лучшее.

Эти слова и прежде всего та горечь, которую в них я расслышал, меня изумили – уж слишком привык к его постоянной мальчишеской лихости, к его готовности к поединку.

– Похоже, что ты устал с дороги.

– Похоже. Но не только с дороги. Дивно устроен сей мир, малыш. Куда ни приедешь – везде убивают. Конечный вывод земной нашей мудрости вовсе не фаустовская формула: лишь тот достоин свободы и жизни… ну и так далее, очень достойная и благородная декларация, но в нашем веке лозунг иной: старайтесь убить как можно больше. Не драма – бабы других нарожают.

Я удрученно пробормотал:

– Трудно дались тебе Пиренеи.

– Дело не в одних Пиренеях. Хотя Пиренеи – особый край. Да и особая там война. Смешались в ней и разные люди, и разные страсти, и разные цели. Интербригада, в которую съехалось столько людей, весьма многолика. Профессиональные идеалисты – не профессиональные воины. Исходят словесными фейерверками, клянутся в верности Дон Кихоту, не понимая, что этой стране нужны не странствующие рыцари, тем более печального образа, а люди, умеющие сражаться. Передо мною прошло слишком много разочарованных энтузиастов и мало терпеливых солдат, готовых к поту, вони и грязи. Знаешь, Малыш, сколь это ни грустно, книги совсем не всегда соотносятся с реальным миром, с реальной жизнью. А также с намереньями их авторов. Самые великие книги.

Помню, что я не удержался, задал ему ненужный вопрос:

– Что будет с Испанией?

Он отозвался резко и коротко:

– Дело – дрянь.

Я молча смотрел на его родное, переменившееся лицо. И понял: быть может, впервые я вижу его растерянные глаза. Мне захотелось поднять его дух.





– Но как тебя встретило наше отечество! Знаешь, Мышонок, я возгордился.

Он усмехнулся.

– Пышно и звонко. Как будто я вернулся с победой.

– А так и есть. «Испанский дневник» – твоя победа. Его читают решительно все. Всяк сущий язык тебя назовет.

Но он пропустил мимо ушей эти приятные слова, не разделив моего настроения и озабоченно произнес:

– Сегодня на Белорусском вокзале я вдруг увидел перед собою множество незнакомых лиц. Что, разумеется, греет душу. Но сколько не увидел знакомых. Можешь ты мне, наконец, объяснить, что происходит в родном пространстве?

Впервые не я его – он меня спрашивал. Впервые не я – он ждал ответа. Но что же я мог ему сказать?

Он первым прервал тяжелую паузу. И, глядя в окно, за которым сгустились московские сумерки, проговорил:

– А все-таки по странным законам устроена жизнь на этой планете. Тот, кто убил одного, – преступник. Всем это понятно и ясно. А тот, кто истребит сотни тысяч, – лидер, герой и сверхчеловек. Так было в нашем античном младенчестве, так – в нашем зрелом двадцатом веке. Есть все же непреходящие ценности на этой загадочной планете.

И с грустным вздохом махнул рукой.

Сегодня мне нетрудно признаться в своей толстокожести и ограниченности. Мое хваленое благоразумие, должно быть, превосходная почва для этих незаменимых свойств, так облегчающих существование. Похоже, они мне и обеспечили входной билет в двадцать первый век. Печальная плата за долголетие.

И нынче улыбка фортуны мне кажется кривой издевательской гримасой.

Наверно, и в мой последний час мне вспомнится тот дьявольский вечер, когда впервые я различил тревожный звонок над самым ухом. До этого дня, неведомо как мне удавалось глушить предчувствия, справляться с нараставшей тревогой. Мой здравый смысл, которым я с юности – по недоразвитости – гордился, и вся моя грешная, бренная плоть, все вместе, упрямо сопротивлялись обрушившейся на нас очевидности – всему, что вопило с газетных полос, неслось из эфира, шуршало в слухах. И сам не пойму, как мне удалось увериться в том, что и брат, и я, мы оба надежно защищены. Он – своим именем, я – его славой. Не то по-мальчишески отмахнулся, не то запретил себе призадуматься, вспомнить о том, что были и более громкие, звучные имена, более славные биографии. Что все они стерты и перемолоты, прокляты и канули в бездну.

Это свидание затянулось. Отец отечества не поскупился, отвел моему старшему брату немалую часть бесценного времени. Встреча их длилась едва ли не дольше, чем все прогремевшие аудиенции с корреспондентами, с интервьюерами, с другими известными собеседниками. Были нарушены все установленные канонизированные регламенты.

Лишь человек, который и сам жил в той Москве, разберется в чувствах, наполнивших мое ожидание. Все разом – и душевный подъем, и почему-то скребущую сердце необъяснимую тревогу, и неприличную гордыню.

Он появился поздно вечером.

– Входи, мой государственный брат, – сказал я с театральной торжественностью. – Как я понимаю, отныне Киев, где ты родился, и Белосток, где ты провел свои детские годы, могут кичиться и ликовать?

Он чуть смущенно пресек эти игры.

– Заткни свой фонтан и будь почтителен. Теперь я вижу, что в Белостоке, отторгнутом великопанской Польшей, я слишком мало тебя порол. Теперь я пожинаю плоды своей неумеренной доброты и милосердного воспитания.

– Да, я забылся. Прошу прощения.

– Вот так-то лучше. Знай свое место. Тогда я попробую передать суть исторической беседы в доступном для тебя изложении.

Затем он заговорил серьезно. Естественно, надо было тогда же, не мешкая, по горячим следам, возможно подробнее записать все то, что он мне тогда поведал. Но я понадеялся на память. Впрочем, теперь уже поздно вздыхать.

То, что я помню – в сухом остатке, – относится больше к его ощущениям, нежели к предмету беседы.