Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 18

А с какого-то мгновения, как переехал межу Псковской губернии, костёлы и вовсе на нет сошли. И за́мки исчезли. Да и православные храмы иными стали. Но всё это Глеб уже видел ранее, во время своих прежних поездок, и потому с чистой совестью большую часть дороги он проспал. Благо ехал не на почтовых, а на своей карете (и даже с гербом, понимать надо!), с кучером, который одновременно был и его камердинером, и дядькой-воспитателем. Можно было, не стесняясь и сесть в карете удобнее, и лечь, а если захочется, то и остановиться – дать отдохнуть коням, да и погулять самому заодно, кости размять.

Не утомила его дорога, грех было жаловаться.

Тяготило другое.

Первое время, как из Волколаты выехал, на душе даже как-то весело было – понимал, что едет навстречу чему-то новому, какой-то иной жизни. А как Полоцк миновали, тут оно и навалилось. Внезапно как-то резко осозналось, что родного дома он не увидит, самое меньшее, год. Тоска забрала резко и даже (чего перед собой-то прикидываться?) слёзы на глаза наворачивались. Он не плакал, нет! Не девчонка! В этом Глеб не признался бы и себе самому! Это сестрёнка, Агнешка, размазывала бабью воду по красивому кукольному лицу. Но ей простительно, она всего лишь девчонка, да к тому же ей всего-то одиннадцать лет недавно исполнилось. А он плакать не может, он – Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай, ему уже четырнадцать! А только тяжело было на душе, тянуло обратно, хоть режь, хоть плачь! (Не плакать, не плакать! Нет!).

Потом отпустило.

Затянула дорога своими постоянными повторами – бесконечный скрип колёс и шорох земли и песка под коваными шинами, бесконечные почтовые станции и придорожные трактиры, бесконечные кузницы и угрюмые неразговорчивые (или наоборот весёлые и словоохотливые) ковали с подковами и ковадлами, фырканье и ржание лошадей, запах конского пота. И за окном – бесконечные леса, дороги, убитые конскими копытами и колесами карет и телег, перелески и луга, мосты и заставы.

Притупилось.

И понемногу начало вновь нарастать в душе иное, то, что жило с самого начала дороги – ожидание нового. Почти что праздника ожидание.

Никогда до того не было, чтобы Глеб жил один, совсем один – по словам опекуна, пана Довконта, в корпусе ему не позволят даже камердинера, вот этого Данилу Карбыша, который сейчас лихо правит конями, оставить при себе. Кадетам слуг не полагается, пусть они будут хоть трижды шляхтичи. Это не Пажеский корпус тебе. Будешь один, сам по себе, и сам будешь стоять за своё имя.

Невольно всплыли в памяти и иные слова Довконта: «Средь москалей жить будешь, помни про честь родовую».

Помню, дядька Миколай.

Ближе к Петербургу замелькали вдоль дороги дачи и мызы столичных вельмож – не всякий питерский чин любил отдыхать на взморье, к тому же там лучшие места были разобраны ещё во времена Петра и Екатерины. Остальным пришлось довольствоваться карельскими да ижорскими комариными краями – хотя впрочем, государи и ими не пренебрегали – Глеб слышал от отца, когда тот был ещё жив, рассказ про то, как Екатерина, губительница Речи Посполитой, велела на самых болотах дворец построить загородный – Кекерекексинен, Лягушачье болото.

Ближе к Петербургу в воздухе ясно ощущалась влага – дышало море. Хотя может быть, Невзоровичу это только казалось – какое там море, Маркизова лужа, пресное озерцо, всей и чести, что с туманной холодной Балтикой сообщается напрямую.

Впрочем, ему придётся довольствоваться и этим в ближайшие три-четыре года.

Одна радость – опекуна, Миколая Довконта, видеть не придётся. А и тому докука – придётся деньги присылать строптивому опекаемому.

Одна тоска – Агнешка, сестрёнка. Как там она одна будет, в Волколате? Там, где зимой и впрямь волки одни кругом. А из людей – только Довконты. Будь его полная воля, Глеб бы и Агнешку с собой в Петербург взял. Поселил бы под Данилиным приглядом где-нибудь на Васильевском, невдали от корпуса, гувернантку бы нанял, француженку – после войны, такой несчастливой для отца и удачной для России, в столице французов разных – хоть отбавляй. И роялисты, что от революции бежали, да так и прижились, не захотели возвращаться после Ватерлоо и Вены. И бонапартисты, кому после победы Бурбонов места во Франции не нашлось. И даже якобинцы, что от Наполеона бежали да и прижились в «восточной деспотии». Всякой твари…

Но мечтай не мечтай, толку с того не будет. Воли на то у Глеба не было, воля была у Миколая Довконта.

Вспомнив худое лицо пана Миколая, тонкие губы и вислые рыжеватые усы под острым прямым носом, Невзорович гадливо поморщился и едва сдержался, чтобы не сплюнуть. Словно Довконт сам оказался сейчас рядом, словно в душу глядел змеиным взглядом.





– И-эххх, мёртвые! – грянул с облучка голос Данилы, – хлоп тоже переживал, что придется оставить панича одного в чужом городе, в холодной, закованной в чугун и гранит, столице москалей.

Глеб чуть вздрогнул от выкрика кучера и, подумав мгновение, высунулся в окно кареты:

– Что, Данило, далеко ль ещё до Петербурга? Сегодня-то уж доедем?!

– Соскучали, пане? – весело отозвался Данила, обернув к хозяину бритое (только усы торчат!) лицо – длинное, худое, с крупным носом и зеленовато-серыми глазами, глянул из-под низко надвинутого на лоб войлочного капелюха. – Доедем, вестимо, как же иначе. Вёрст, должно быть шесть осталось или семь. А то и меньше. Дело привычное.

Глеб коротко кивнул и нырнул обратно в карету. Покосился было на косо лежащую на туго обтянутом красной кожей сиденьи тяжёлую книгу – «Дзядов» пана Адама, но читать не тянуло. Прискучило за дорогу, да и момент не тот. Вспомнились долетевшие до Волколаты по весне слухи, будто Мицкевича, арестованного осенью в Вильне по делу филоматов, выпустили на поруки. И то, как кривил губы при слове «на поруки» всё тот же Довконт, словно не верил в шляхетское слово и шляхетскую честь.

Может, и не верил.

Меньше всего хотелось сейчас думать о пане Миколае, которому невесть с чего так верил покойный отец – только ли с того, что когда-то оба у Костюшки сражались против русских? Или была ещё какая причина?

Глеб не знал.

Да в общем-то и не особо хотел знать. Хотя у него самого при словах «филоматы» или «филареты» на душе начинало ныть и колоть.

Было с чего.

Снаружи послышались какие-то крики, и Глеб, неволей радуясь дорожному развлечению, вновь высунулся в окно.

Они нагоняли дилижанс.

Невзорович слышал, что русские несколько лет как начали гонять дилижансы между двух своих столиц – от Петербурга до Москвы и обратно, по дороге, описанной когда-то их первым писателем-вольнодумцем. Он с интересом разглядывал большую неуклюжую карету, которую неспешно волокла по дороге запряжённая цугом шестерня – угловатую и тёмную от смолы, с грудой кофров и чемоданов на плоской крыше, прикрытой от возможного дождя плотным просмолённым рядном, с тяжёлыми даже на вид, потемнелыми от времени медными оковками на углах и дверными петлями чуть тронутого ржавью железа. На высоком облучке дилижанса, нахохлясь, сидел дюжий мужик в казакине и, время от времени, умело раскрутив над головой кнут, щёлкал им над головами и косматыми гривами коней, от чего те, впрочем, не спешили прибавлять шаг.

Карета Невзоровича пронеслась мимо, и Глеб мельком успел разглядеть в глубине дилижанса лица пассажиров и вроде как даже мальчишку, своего ровесника. Тот полулежал на сиденье, привалясь головой к стенке около самой дверцы с другой, правой стороны кареты и дремал. Тёмно-русые волосы, коротко, совсем по-простонародному, стриженные, веснушчатый нос с едва заметной курносинкой. Словом, мальчишка, как мальчишка.

Дорога поднялась на пригорок, и впереди возник город – россыпь крытых черепицей и тёсом домов, канавы и мосты, и вдалеке – широкий речной разлив и золочёный шпиль около него.

– Питер, пане! – возгласил с облучка Данила.

Город отгораживала от полей и перелесков блестящая на солнце полоска канала. Обводный канал! – вспомнил прошлые свои приезды Невзорович.