Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 22

Лавируем между степенными парами, кричим, слишком громко смеёмся, на нас обращают внимание. Сказал бы кто-нибудь, что нельзя так себя вести, это некрасиво и невоспитанно…

Вечером рассказываю маме:

– Знаешь, сегодня на Энгельса я встретила ребят из Белогорки. Я так обрадовалась, подбежала к ним…

– Ты не должна была показывать им, что обрадовалась. Как ты будешь жить? Говоришь только правду, никакой хитрости! Женщина должна уметь притворяться…

– Мама! Чему ты меня учишь!

– Жизни, Света, жизни.

Она долгие годы учила меня жизни, – безуспешно, по её мнению. Когда в очередной раз ругала меня за что-то, звучала фраза:

– Ты не меняешься, у тебя всё на лице написано. Какой была в пятнадцать лет…

И была новая весна. Впрочем, она каждый год была новая, зачем только нам её всегда, всегда портили экзаменами!

Жарко, дома хожу босиком, а перед выходом чищу пёрышки. Наглаживается серая шёлковая блузка из американских подарков, белая штапельная юбка-шестиклинка, я моюсь под холодным краном с головы до ног, ни горячей воды, ни душа в доме не было.

Бегу вниз по лестнице.

– Светочка, на тебя так приятно смотреть, чистенькая, пяточки розовые, – говорит из своего окна Мария Соломоновна, и я улыбаюсь ей благодарно.

А ещё мама решила учить меня хозяйничать. И это в десятом классе, когда теоретически нужно было заниматься с утра до ночи, готовиться к экзаменам на аттестат зрелости!

– Я устала, – сказала она, – буду тебе давать деньги, а ты рассчитывай, чтобы хватило до зарплаты, покупай продукты, готовь обед.

Я и в правду поверила, что мне пора самой вести дом! Несколько дней кормила маму и Вовку жареными сардельками с вермишелью или варёной картошкой, и мама сдалась. Оказывается, она хотела просто подготовить меня к самостоятельной жизни. Но в десятом классе я пекла пироги и торты, и булочки с корицей, только тогда и пекла.

Трудно сказать, кем я ощущала себя, принцессой или Золушкой, грань была тонка. Домашние обязательства не тяготили меня, я все делала быстро – Золушка. Мылась под холодным нашим краном и шла гулять. И лестница наша гулко звенела под моими босоножками. Уже принцесса.

У меня в душе постоянно жила радость. Я улыбалась миру, как у Монтеня, и мир в ответ улыбался мне.

Той весной это было, или память перенесла этот осколок из другого времени? Мы с мамой бежим к троллейбусной остановке, опаздываем в театр. Выбегаем на Энгельса, и тут какой-то молодой человек протягивает мне букет цветов.

Мы останавливаемся, какие-то секунды я медлю – может, это розыгрыш, он сейчас попросит деньги, или скажет грубость? Мама стоит рядом и молчит.

Беру букет, говорю спасибо, разрешаю поцеловать руку, и мы бежим дальше. Цветы отдаю актрисе, которая долгие годы играла все главные роли в нашем театре.

Назавтра мама рассказывает тете Иде:

– Стою и думаю, что же она сделает? Поступила, как принцесса, взяла цветы, была исполнена достоинства…

Они смеются, и я вместе с ними:

– А что, по-вашему, я должна была делать?

– Всё правильно!

11. Весенние каникулы

Сижу перед маминым трельяжем, смотрю в мутную глубину его зеркала. Тугие косички, бантики возле ушей, кудряшки на висках. А может, лучше косички не завязывать, пусть просто лежат на спине? Их можно не доплетать до конца, ниже бантиков будут локоны.

И подходит мама. Эта нелепая сцена и сейчас у меня перед глазами… Подходит и молча отрезает мне косички над плечами! Я смотрю потрясённо – то в зеркало, то на неё…

– Мама, что ты сделала! Как ты могла, смотри, на кого я похожа! Что я теперь буду делать с волосами?

– Делай, что хочешь, сколько можно ходить с бантиками!

Я остаюсь перед зеркалом. На меня смотрит какое-то чучело, волосы торчат во все стороны, а меня ждут у Лильки!

Пытаюсь как-то привести их в божеский вид мамиными шпильками и заколками, они не слушаются, падают на лоб и на плечи…

Я просидела у зеркала все весенние каникулы. Меня явно не хватало подружкам, они прибегали, звали гулять или в кино, кто это в шестнадцать лет сидит дома на весенних каникулах?

– Как это у тебя ничего не получается с волосами? Они же красивые, вьются. Давай, я попробую!

Послушно сижу и смотрю, как ловкие Лилькины руки перебирают мои прядки.





– Понимаешь, у тебя волосы отдельно, а лицо отдельно, они не сочетаются!

– То-то и оно… Что же делать?

– А мама что говорит? Она знает, что за все каникулы ты ни разу не вышла из дома?

– Она же на работе…

– Но вечером она спрашивает, где ты была, что делала?

– Нет, она не спрашивает.

Только перед школой я стянула волосы двумя заколками за ушами, и это стало моей причёской до самого института. А там я узнала, что обычная стрижка стоит копейки.

Насколько же мама чувствовала меня своей собственностью всю мою жизнь! Попробовал бы кто-нибудь устроить такое современной шестнадцатилетней девчонке, да она из дома бы ушла!

Я не ушла из дома, хотя очень хотелось.

Его звали Семён Львович. Он приходил к маме чаще по выходным, она переодевалась, и они шли куда-нибудь. Мама никогда не сажала его с нами за стол, и вообще старалась поскорей увести из дома.

Он был невысок, широк в плечах. Как сейчас вижу его волнистые волосы, тронутые проседью, умные грустные глаза.

Мы разговаривали, пока мама переодевалась. Как-то спросил, что я знаю об истории евреев. Ничего я не знала, конечно. Он был очень удивлён.

– Вы не читали Фейтвангера? Как вам это удалось?

– Зачем ты морочишь ей голову, она растёт в другой среде, в другой литературе. Пусть будет нормальной русской девочкой, чтобы ей было легче жить, чем нам с тобой.

Фейтвангера я прочла залпом, том за томом, впитывала в себя этот неведомый и прекрасный мир. Тогда я впервые почувствовала себя еврейкой. Но я же выросла на русских сказках, на Пушкине, на русской, исконно русской литературе! Как это совместить? Кто же я, какая я?

Жила в еврейском квартале, в классе у нас было, наверно, половина еврейских девочек. В детстве никогда не сталкивалась с антисемитизмом, и это в ту пору! И в институте миновало, началось на работе. Но в полной мере мне дали почувствовать, что я чужая, в писательской организации. Ещё как дали понять, что мы не одной крови!

Но когда это ещё будет! А пока я читаю историю своего народа и чувствую, что я и его частица, так же, как русского. И это на всю жизнь.

Я каждый день иду мимо Синагоги по Газетному. И как-то меня останавливает пожилой человек.

– Почему вы никогда не заходите? Это самое страшное, что никому из еврейской молодёжи не нужна собственная история. У нас огромная библиотека, но никому это не нужно.

– Я не знаю еврейского языка, – говорю виновато.

– Можно было бы устроить чтения, я бы переводил с листа…

Я молчу, мне очень интересно, но я боюсь. Чего? Переступить какую-то грань?

Не помню, на втором или на третьем курсе я спросила у мамы:

– Как поживает Семён Львович?

– Я давно его не видела. Он пропал куда-то, когда шло "дело врачей".

– Он же не врач!

– Он еврей.

12. Музыка

Когда в моей душе начала звучать музыка, я не помню. Она вошла мне в душу не сразу, как театр, раз и навсегда. Нет, подступала исподволь, пропадала, не находя отзвука, и возвращалась вновь.

Наверно, только в десятом классе душа моя вдруг проснулась для музыки.

Чёрная тарелка репродуктора обладала прекрасным вкусом. Театр у микрофона, все известные оперы, а сколько музыки, сколько музыки!

Пела я только дома, когда меня никто не слышал, твёрдо помнила, что слуха у меня нет. Но я запоминала музыку, легко узнавала с первых нот вступления!

Как-то на переменке Римка стала напевать «Рассвет на Москве-реке». Его только накануне передавали по радио, я бежала из кухни в комнату, и остановилась, как вкопанная.