Страница 5 из 8
В обращении Хомского к рационалистической традиции XVIIXVIII веков можно выделить три составляющие. Первая (и наиболее важная для нас) связана с проходящими сквозь все его работы и во многом определяющими их структуру и эволюцию взглядами о том, что представляет собой подлинно научная теория. Так, он отказывается считать подлинными науками описательные дисциплины, к которым относит, например, социологию или естественную историю. Эти дисциплины, по его мнению, включают в себя массу интересных наблюдений, определенное число генерализаций, но не предлагают универсальных объяснительных принципов. Американский лингвист демонстрирует различие между подлинными и неподлинными науками, предлагая два различных понимания слова «интересное» (interesting). Факты и наблюдения социологии и естественной истории интересны сами по себе, как интересна новелла, например; факты физики, часто не содержа в себе ничего любопытного для стороннего наблюдателя, интересны как возможность подтвердить или опровергнуть фундаментальные теоретические предсказания (Chomsky 1998 (1977), p. 56–59, ср. р. 78–79, 179). Физика Ньютона, сводящая громадное разнообразие не имеющих, на первый взгляд, между собой ничего общего явлений (таких, как падение яблока на землю и движение планет вокруг Солнца) к одной охватывающей их закономерности (закону всемирного тяготения) воспринимается Хомским как идеальный прототип подлинно научной теории. Способность к языку, по Хомскому, является столь же универсальным свойством человека, как способность притягиваться к другим телам – свойством природных объектов, и поэтому лингвистика, если она претендует на статус подлинной науки, должна опираться на простые и универсальные закономерности, аналогичные открытым Ньютоном[31].
Еще одним фундаментальным методологическим утверждением Хомского, которое, однако, лежит не в основании его взглядов на язык, а, скорее, представляет собой универсальное обобщение этих взглядов, является представление об ограниченности теоретических моделей, которые может создавать человек, и о предопределенности возможного спектра моделей его антропологическими особенностями. Американский лингвист опирается здесь на представление Декарта о врожденных человеку идеях и на предложенное Пирсом понятие абдукции (Chomsky 2006, p. 79–80). В целом за позицией Хомского стоит вырастающее из его понимания языка представление о конструируемых человеком моделях реальности как результате неограниченного использования ограниченного набора ресурсов[32].
С данной установкой связано и предложенное Хомским противопоставление проблем (problems) и мистерий (mysteries). Под проблемами он понимает возникающие в процессе познания вопросы, которые допускают корректные и верифицируемые ответы, подтверждающиеся всем ходом развития науки (по каким законам тела притягиваются друг к другу, например); под мистериями – вопросы, ответы на которые все еще темны, как и много лет назад, несмотря на кипы бумаги, переведенные для их разрешения (например, проблема существования и внутренней организации иных, отличных от человеческого, типов сознания). Мистерии характеризуют ограничения человеческого познания, и в этом смысле мистерии для людей отличаются от мистерий для крыс или для условных марсиан, например[33].
Вторая и третья составляющие в обращении Хомского к рационалистической традиции XVII–XVIII веков связаны соответственно с утверждениями о врожденном характере языка и уникальности присущей людям языковой способности[34] и с непосредственным грамматическим и логическим анализом, с попытками выявления глубинных грамматических структур, предпринятыми в различных трактатах XVII–XVIII веков[35].
Если же говорить об обосновании Хомским конкретных лингвистических наблюдений, то ключевой здесь оказывается процедура интроспекции, которую мы обсудим чуть ниже.
1.3. Критика методологических установок Хомского и его ответы оппонентам
Постоянно ведущаяся полемика с разнообразными оппонентами составляет важную черту научного портрета Хомского. В разные периоды его активными критиками были Дж. Сёрль, У. Куайн, Х. Патнэм, Дж. Лакофф и М. Джонсон[36]. Важными интеллектуальными событиями 70‐х стали диспуты Хомского, в частности, с Ж. Пиаже и М. Фуко[37]. Опуская критику Хомского в советский период, имеющую мало отношения к науке, среди отечественных авторов, критически анализирующих подход Хомского, можно назвать Я. Тестельца, А. Кравченко, Е. Кубрякову[38]. При этом исходный аргумент американского лингвиста сводился к тому, что его неправильно интерпретировали, что его теории придали существенно иной, иногда прямо противоположный ей смысл[39]. Это утверждение можно считать справедливым лишь отчасти. Во‐первых, как уже отмечалось, Хомский последовательно менял свою позицию, что приводило к проблемам в интерпретации. Во‐вторых, неопределенность введенных базовых категорий всегда оставляла ему возможность для маневра, и теория генеративной грамматики чем-то напоминает Протея, при необходимости резко изменяющего свой облик.
Опуская частности и неизбежные в полемике эмоциональные высказывания, основные методологические замечания к программе Хомского можно сформулировать следующим образом:
1. Несмотря на огромный массив сделанных в рамках генеративной грамматики частных наблюдений и выявленных закономерностей, носящих более или менее универсальный характер, научная программа Хомского в целом напоминает скорее идеологическую или квазирелигиозную систему, чем научную теорию. Необходимым условием научности теории является ее опровержимость, неопровержимая теория (все происходит согласно судьбе, например) не может считаться научной.
Здесь уместно вспомнить один фрагмент из работы К. Поппера «Предположения и опровержения», который достаточно точно, кажется, характеризует положение дел. Иллюстрируя необходимость проведения демаркационной черты между наукой и псевдонаукой, Поппер пишет о своих юношеских сомнениях в научном статусе марксистской теории истории, психоанализа и индивидуальной психологии А. Адлера. С его точки зрения, научная слабость этих теорий состояла в легкости, с которой они интерпретировали в свою пользу любой новый факт, в их поистине неограниченной объяснительной силе. Так, общая теория относительности Эйнштейна делала кажущиеся невероятными предсказания (например, предсказала красное смещение), и Эйнштейн предлагал крайне рискованные для созданной им теории эксперименты, которые, в случае отрицательного результата, наносили бы по ней сокрушительный удар. В противоположность этому любые факты в рамках указанных выше теорий с легкостью интерпретировались в их пользу, придавая основаниям этих теорий характер религиозных догматов[40]. В изложении оппонентов позиция Хомского близка позиции Маркса, Фрейда и Адлера: он болезненно относится к контрпримерам и предпочитает не замечать их или скрываться от них за неопределенностью и неверифицируемостью базовых категорий.
Характерную иллюстрацию приводят Лакофф и Джонсон. Хомский различает понятия «допустимый» (acceptable) и «грамматически корректный» (grammatical). Первое из них характеризует допустимость предложения с точки зрения обычного носителя языка, второе свидетельствует о том, что оно построено по моделям генеративной грамматики. Это дает ему возможность трактовать приводимые его оппонентами примеры, нарушающие универсальность открытых закономерностей, как допустимые, но не корректные грамматически (например, связанные с поверхностными эффектами, но не затрагивающие структуру Универсальной грамматики как системы). Таким образом, теория оказывается неопровержимой, но при этом теряет свой научный статус[41].
31
См.: Chomsky 1995a, p. 3–4; Chomsky 1998 (1977), p. 78; Chomsky 2000, p. 83–84, 108–109, 166; Chomsky 2006, p. IX, 174, 180. Важно отметить, что, подчеркивая корректность проведенной параллели, Хомский настаивает на природном характере языка, принципиально не отличающем его от физических объектов, и устанавливает прямые соответствия между лингвистическими и физическими теориями, а также между «наивной лингвистикой» и «наивной физикой» (Chomsky 2000, p. 106–133).
32
Хомский иллюстрирует соединение в человеческом познании ограниченности и бесконечности образом целых и действительных чисел: ряд целых чисел бесконечен, но целые числа составляют ничтожную часть более обширного класса – класса действительных чисел (Chomsky 1998a (1975), p. 124).
33
См.: Chomsky 1998a (1975), p. 137–138; Chomsky 2000, p. 83, 107; Lycan 2003, p. 22–23; Chomsky 2003, p. 262.
34
См.: Хомский 2005 (1966), с. 23–28; Chomsky 2006, p. 9–12.
35
См.: Хомский 2005 (1966), с. 74–110; Chomsky 2006, p. 13–17. Хорошей иллюстрацией интерпретации Хомского является приведенный в его работах анализ авторами «Грамматики Пор-Рояля» высказывания «Невидимый Бог сотворил видимый мир», в котором ими выделяется уровень слов («невидимый Бог» «сотворил», «видимый мир») и уровень смыслов (суть предложения здесь сводится к трем утверждениям: «Бог невидим», «Мир является видимым», «Бог сотворил мир»).
36
См.: Quine 1969; Searl 1972; Putnam 1988, p. 4–7; Lakoff, Johnson 1999, p. 469–512.
37
См.: Lust, Foley 2004, p. 64–97; Chomsky, Foucault 2006.
38
См.: Тестелец 2001, с. 654–663; Кравченко 2001, с. 24–27; Кубрякова 2004, с. 33–34.
39
См., напр.: Chomsky 1998a (1975), p. 55–58; Chomsky 2000, p. 184–187. Замечу, что я не встретил ни одного текста, в котором Хомский явно признал бы возражения оппонентов справедливыми, согласившись с их доводами.
40
Cм.: Popper 1962, p.33–39 (русский пер.: Поппер 1983, с. 240–244).
41
См.: Lakoff, Johnson 1999, p. 493. Здесь уместным кажется вспомнить историю Лакатоса о ньютонианце, объяснявшем расхождение между результатами теории и данными эксперимента неучтенностью некоторых граничных условий (таких, как новая планета, например, или облако космической пыли). См.: Лакатос 1998, c. 24–28. Лакофф упоминает здесь о тезисе Дюгема – Куайна, который представляет собой универсальное обобщение подобной стратегии. Замечу, что, как показывает Лакатос, данная стратегия иногда оказывается вполне позитивной в научном плане, защищая теорию от чрезмерного радикализма.