Страница 4 из 99
На Таирова и Бедного обрушили суровую критику (в «Правде» вышла статья «Театр, чуждый народу»), но худшего они избежали. Таирова, как полагают многие, спас оглушительный успех «Оптимистической трагедии», признанной в 1933 году лучшим советским спектаклем, Демьяна же — былая, не менее оглушительная популярность да еще всем известная ленинская слабость к его агитационным виршам. Все же Камерный театр наказали, слив его с Реалистическим театром Николая Охлопкова, — и закрыли уже после войны.
Всех видных деятелей культуры заставили тогда публично выразить свое отношение к проступку Таирова и Бедного. НКВД тщательно отследил отзывы и донес их до верховной власти. Высказалось больше полусотни, и все — начиная со Станиславского — с готовностью, с азартом, с чувством и толком, часто гаерски, часто даже с издевкой обличали «виноватых». Надо сказать, что Демьяна «лягали» особенно искренне — многие не любили этого придворного стихоплета. «Лягнул» и Мейерхольд: «Наконец-то стукнули Таирова так, как он этого заслуживал. Я веду список запрещенных пьес у Таирова, в этом списке «Богатыри» будут жемчужиной. И Демьяну так и надо». (Этот хлесткий отзыв возмутил единственного, кто осмелился не подключиться к издевательскому хору, кто воздержался от критики, — директора Эрмитажа, востоковеда, академика Иосифа Орбели.)
Тем не менее наказанных все же худо-бедно простили. Мейерхольду же предложение высказаться в согласном хоре хулителей внушило огромную радость и ободрение… Знал бы он, что ожидает его в следующем году!
А в следующем году, 1937-м, в той же «Правде» появилась статья со схожим названием «Чужой театр». Ее автором был тот же Платон Керженцев, который некогда выручил Мейерхольда и его театр. Только теперь он не был другом. Как верный и послушный солдат партии (которым был, в сущности, всегда), он решительно требовал кары для всех крамольников. И первым из них был назван Мейерхольд. Керженцев, занимавший в то время должность председателя Комитета по делам искусств, перекрасился моментально. Причем так радикально (и не только по поводу ТИМа), что почти всех причастных к искусству взяла оторопь. Но это не спасло чинодрала. Вскоре он был сделан козлом отпущения за «ошибки» в сфере культуры (в том числе за «слишком долгое попустительство ТИМу»), снят с должности и через год скончался от сердечного приступа.
…Последняя попытка спасти театр сильным, впечатляющим спектаклем, предпринятая режиссером, окончилась катастрофой. Это был спектакль под названием «Одна жизнь» по книге Николая Островского «Как закалялась сталь». Не уверен, что он стал бы большой творческой удачей. Но Мейерхольд искренне увлекся горячей темой. Старательно, щепетильно продумывал ее. Судя по всему, получилась довольно сильная, трагедийная вещь. Но Комитет по делам искусств дружно высказался против, усмотрев в спектакле надрыв, истерику, пессимизм, фатальную обреченность героя, неуместную трагедийность и прочие мрачные выкрутасы…
Это был сильнейший удар. Затравленный Мейерхольд самым отчаянным образом рассчитывал на эту постановку. Но чуда не свершилось: спектакль был запрещен, а театр закрыт. Пережить это было нелегко. Вдобавок ко всему последовало иезуитское обвинение в виде «открытого письма». Сталинская практика «открытых писем», публикуемых в центральных газетах («Правда», «Известия» и т. п.), уже была обкатана — они были адресованы самым «почетным» преступникам. Такое письмо против Мейерхольда предложили написать Немировичу-Данченко. Он, не раздумывая, отказался. Тогда обратились к другому корифею МХАТа, фактически преемнику Немировича Ивану Москвину, старому знакомцу Мейерхольда. Письмо было написано якобы простым гражданином, одним из избирателей Москвина, который был депутатом Верховного Совета СССР (стиль письма остается на совести его инициаторов):
«С большой печалью я узнал о судьбе театра Мейерхольда. Печаль моя не о театре, где я смотрел только лет 9 тому назад «Лес» Островского и был очень огорчен, что Мейерхольд не сошелся характером с Островским и отошел от него в сторону. Печалюсь я о талантливейшем В. Э., которого я знаю много лет с первых его шагов. Любовался им в Худ. театре, когда он исполнял Треплева в «Чайке», Иоганнеса в «Одиноких» и многое другое. Заслушивался его речами о театре, о котором он всегда говорил горячо, оригинально, с блеском — ведь он большая умница. Но что ты будешь делать? Захотелось быть — во что бы то ни стало! — новатором. Не захотелось идти по проторенной дорожке. А дорожка уже была проторена до него, и неплохая.
Ее возделывали великие мастера Великого русского театра: Щепкин, Шумский, Ермолова, Садовские, Ленский, Станиславский, Немирович-Данченко. Идти бы да идти по ней, углубляя ее идейно, стремясь непрестанно к правде жизни. Предела нет этой дороге. Что ты будешь делать? Захотел найти новую правду в искусстве. А ее нет. Жизнь — вот эта правда, куда от нее уйдешь. Он жестоко ею наказан. Дорогой В. Э., бросьте искать какого-то иного театра. И в старом театре, обновленном Великим Октябрем, дел непочатый угол, где для Вас найдется всегда почетное место».
Мой недолгий учитель, профессор Михаил Степанович Григорьев, рассказывал, что однажды Москвин (а они были хорошо знакомы) как-то во время одного из кремлевских приемов столкнулся со Сталиным. Тот был сама любезность, и Москвин рискнул спросить о Мейерхольде. Вождь изменился в лице и гневно ответил (причем на «ты», что с ним случалось крайне редко): «Никогда не напоминай мне об этом человеке! Он оказался агентом царской охранки». Такого экзотического обвинения не было даже у лубянских костоломов. Сталин брякнул эту глупость явно экспромтом, специально — чтобы отбить у собеседника желание задавать неудобные вопросы.
Как ни странно, Мейерхольд не почувствовал во всех этих акциях руку вождя. Он, как и многие, думал, что это дело именно Комитета, что бывший его друг Керженцев действует по своей инициативе. Он пустился сводить с ним заочные счеты, громогласно обвинять его на всех углах. И письмо Сталину он написал с этим настроем. Он не обманывал вождя — обманывался сам. Мейерхольд, как и Пастернак, как большинство тогдашних интеллигентов, полагал, что вождь не знает о происходящих беззаконниях, что его обманывают. Вот если бы кто-то ему рассказал!.. В эту чушь традиционно и охотно верили многие.
К заушательской критике и к закрытию театра Всеволод Эмильевич отнесся без видимой паники — так по крайней мере это выглядело со стороны. Он вообще удивлял многих своим умением отстраняться от неприятностей и демонстрировать невозмутимость. Да его вроде бы и не спешили слишком уж шельмовать, не лишали работы, не закрывали перед ним двери других театров, и он воспринимал это как милость и публично изъявлял благодарность гуманной советской власти. (Из жарка в ледок, из ледка в жарок.)
Когда до него стало доходить, что театр закрыт по воле «верховного главнокомандования», он и тогда счел благотворным рассудить обо всем цивилизованно, то есть послушно признать правоту партии (верноподданным членом которой по-прежнему оставался), публично согласиться и с потерей театра, и, как ни больно, с несправедливой критикой. (О том, как он соглашался, я подробнее напишу ниже — сейчас лишь кратко.)
Думаю, однако, что его стойкость была в большой мере наигранной. Верю Эмме Герштейн, которая вспоминает зловещий рассказ Николая Ивановича Харджиева: «Дело было, вероятно, после закрытия Театра Мейерхольда, незадолго до его ареста. У него на квартире собралось несколько человек, среди них был и Николай Иванович. Трагическая атмосфера дошла до высшего накала. Всеволод Эмильевич хотел открыть газ — уйти из жизни».
Чуть позже письмо Сталину написала и Зинаида Райх — письмо резкое, нервозное и очень наивное (мягко говоря). Но всё же не столь оскорбительное, как понаслышке считают многие. (Правда, в черновых вариантах было много рискованных выражений.) Зинаида Николаевна вообще была недалекой женщиной, а в политике тем более. У нее было нечто вроде мании: на всех диспутах и собраниях кричать, что ее нынешнего мужа травят так же, как предыдущего, то есть Есенина… Письмо не дошло до Сталина, хотя, вероятно, ему доложили о нем — Мейерхольд, как и другие «властители дум», был окружен штатными и добровольными доносчиками. Можно представить, как реагировал он на эти нервные излияния, как задели они его мстительную натуру.