Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 14



Но потом вода пошла и шла всю ночь, и мы всю ночь распределяли её по своему зелёному клину.

– Мам, давай сначала польём понемногу, а то вода кончится!

– Не кончится, там дядя сторожит с костылём. Он сказал, иди поливай, я им покажу!

Помню эту картошку и сейчас. Сосед привёз её в сетках на своей арбе, отгородил треть комнаты досками почти в мой рост и уложил горой.

Картошка светилась сквозь сетку, желтовато-кремовая, крупная, одна в одну. Сколько раз я потом вспоминала её золотые бока, её белоснежную рассыпчатую сердцевину! Мы успели, успели ещё попробовать её и варёной, и печённой в золе, даже солить не надо было и чистить тоже, только подуть, перебрасывая из одной ладошки в другую.

И тут, наконец, пришло письмо. Девочка-почтальон несла его отдельно от остальных и кричала ещё издали:

– Танцуй, танцуй, Светка! Вам письмо!

– От папы? – с замиранием сердца спрашиваю я. – Он… живой?

– Это не от папы, письма с фронта не в таких конвертах. Это гражданское письмо, из Ростова. Ладно, можешь не танцевать.

Мама прочла его вечером. Она ходила по комнате с письмом и плакала, плакала, я никогда не видела у неё столько слёз, даже когда бабушка умерла.

– Мама, что там написано? Что-то с папой?

– Нет, нет…

– Наш дом разбомбили?

– Нет, нет, ох, Господи… Убили дедушку.

– В него попала бомба, да?

– Нет, нет… Его расстреляли на площади.

– За что? Он был партизан?

– Он был еврей.

У меня в душе что-то оборвалось и повеяло жгучим холодом.

– Я знала, я знала, – повторяла мама, – так просила его поехать с нами! Не хотел быть в тягость никому. Я знала, знала!

– Значит, если бы мы не уехали…

– Да. Это было безумие – остаться!

– А папа тоже еврей?

– Да. Но он на фронте, только бы не попал в плен.

– Только бы не попал в плен, – повторила я, как заклинание.

– Поедем в Ростов, дом наш цел, будет крыша над головой. Тётя Валя не отвечает, но это ничего, поживём вместе, пока вернутся папа и дядя Миша, тёти-Валин муж. В тесноте, да не в обиде. А вдруг там письма от папы? Ведь он не знает нашего адреса, а домой-то напишет наверняка. Как узнает, что Ростов освободили, так и напишет!

– Конечно, поедем домой! Мама, а нельзя повезти с собой картошку?

– Нет, её придётся продать.

Картошку купил сосед. Я слышала, как они разговаривали с мамой, когда ни досок уже не было, ни сеток, только в углу сиротливо стояло ведёрко.

– Но здесь больше, здесь много денег!

– В дороге тебе много не покажется. Детей береги.

– Да, да…

– А может, останешься? Куда ты, неразумная, в зиму, в голод? И картошки бы хватило, и дрова есть, куда ты с малыми детьми?

– Домой.

– Ну, дай вам Бог, дай вам Бог добраться.

На каждой пересадке мы с Вовкой сидим на вещах. Вещи уменьшаются – уже нет узла в маминой шали, и самой шали нет, выменяли на продукты.

Мы сидим то у розовой вокзальной стены, то в огромном здании вокзала с куполом, как в церкви, но купол разрушен, и видно небо.

Стоим на перроне, мама раскрывает чемодан, достаёт пачку махорки.

– Мам, ты что, куришь?

– Нет, конечно.

– А зачем тебе табак?



– Так надо, не задавай вопросов, когда человеку не до тебя. Ведёшь себя, как ребёнок. Подождите меня здесь.

Мы стоим, а люди тащат вещи мимо нас. Но вот мама бежит по перрону с плотным железнодорожником.

– Скорее, скорее, пойдёмте!

– Девочка, держись за мой рукав, сейчас поезд тронется!

И мы бежим, мама с Вовкой на руках и чемоданом, железнодорожник с двумя чемоданами, я с тяжёлой сумкой, а поезд уже шевелится и фыркает белым паром.

Первый раз едем не в теплушке. Поезд идёт днём и ночью, мы спим втроём на нижней полке, и мама повторяет:

– Это счастье, что мы едем, сейчас так трудно, просто невозможно уехать, это счастье, что мы едем домой!

Мне кажется, мы вернулись в Ростов, когда развалины ещё дымились и были тёплыми на ощупь. Сколько раз наше возвращение проплывало у меня перед глазами! Может, наша память и есть кинолента, замкнутая в круг?

Мы сидим с Вовкой на чемоданах посреди вокзальной площади. Мама пошла за тачечником. Она долго не возвращается, но мы ждём терпеливо, мы привыкли. И Вовка в свои четыре года не думает капризничать, сидит и смотрит куда-то далеко своими круглыми карими глазами.

Я должна стеречь вещи, смотреть неотрывно на два больших чемодана и один чёрный, маленький. Мама сказала:

– Будь внимательней, это всё, что у нас осталось.

И вдруг подходит женщина, самая обыкновенная женщина, и берёт крайний чёрный чемодан.

– Не трогайте, не берите! – кричу я, а она уходит с нашим чемоданом спокойно и медленно, я даже не могу бежать за ней, только плачу и кричу:

– Чемодан украли!

Мама пробирается сквозь толпу, она думает, наверно, что с нами случилось что-то ужасное.

Мы целы, только ревём оба, а тётки с нашим чемоданом нет и в помине.

– Там были все детские вещи. Какие люди, Господи! Так пользоваться человеческим горем…

Вовка у мамы на руках успокаивается сразу, а я всю дорогу плачу – ведь видела, всё видела и не могла остановить.

Мы идём в горку медленно – мама с Вовкой на руках, тачечник с двумя чемоданами на просторной тачке и я. Идём от вокзала по главной улице, и нет ни одного неразрушенного здания вокруг. Обгорелый кирпич, разноцветные стены внутри, голубые, розовые, жёлтые…

Поворачиваем на проспект, и здесь все дома разрушены. Мне кажется, мамины знакомые ошиблись и нашего дома тоже нет. Как может остаться один дом среди сплошных развалин? Таких чудес не бывает.

Мы все молчим – и мама, и Вовка, и я, и тачечник. Но вот поворачиваем на тихую нашу улицу, и я вижу первые дома, не искорёженные войной. Вот он, наш дом в глубине двора, целёхонький, только шальной снаряд влетел откуда-то сбоку, обрушил угол на первом этаже. Его заложили кирпичом с развалин, и он похож на латку. А наш, второй, миновало!

– Повезло вам, – говорит тачечник, – от вокзала далеко и от моста, вот и бомбили меньше.

– Да, повезло, – соглашается мама.

Я не слушаю её. Оказывается, я отлично помню камни, которыми вымощен двор, и железную лестницу:

– Мама, правда, это наша дверь? И окна, и балкон? Правда, я узнала?

Бегу вверх по лестнице, и она отзывается на мои шаги, как будет отзываться ещё долго-долго.

Дома трогаю стены, стол, кровать. Я узнаю всё! Память, оказывается, сохранила каждый штрих того счастливого времени, когда мы жили здесь все вместе – папа, мама, бабушка и мы с Вовкой.

Мама разговаривает с тётей Валей. Писем от папы нет, здесь их тоже нет.

– Я думала, вы не вернётесь.

– Я же написала тебе.

– Да, но мы ушли из своей квартиры, только диван и взяли. А вещей здесь и не было никаких, одна голая мебель. Ну и куда нам теперь?

– Ты хочешь сказать, лучше бы мы погибли?

– Почему, жили бы себе там, где жили.

– Нет, Валюша, дом есть дом. И Юра, если напишет, то сюда. И если Бог даст ему вернуться, вернётся тоже сюда. А тебя с Наденькой я не гоню, будем жить все вместе, в тесноте, да не в обиде. Юра с Мишей были друзьями, и мы с тобой не ссорились, а сейчас-то уж не время.

Этажерка, где до войны стояли наши игрушки, пуста. Подхожу к маме и тёте Вале, вежливо дожидаюсь паузы:

– Тётя Валя, вы случайно не видели мою куклу Жанну, большую, в голубом платье и без головы?

– Не помню, – морщится тётя Валя, – должно быть, её выбросили. Кому нужна кукла без головы!

– Не надо было выбрасывать, это была очень, очень хорошая кукла, – говорю я тихо и серьёзно.

Обследую комнату, в которой мы будем жить втроём, бывшую мамину и папину спальню. В детской тётя Валя с Надей, а кухня и столовая – общие.