Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 15



Пухленькая темноглазая девушка, изумительная кожа — это видно даже на картонке цвета слоновой кости. У нее и в старости были гладкие румяные щечки.

С тех пор как мама под страшным секретом рассказала мне историю этой страсти, я пытливо вглядывалась в девичье лицо на фотографии: пристальные глаза под чуть припухлыми веками, ремешок сумки вокруг изящной кисти, узкий нос туфельки из-под платья… – когда это, когда? До? Или после? До? Или после того, как умер и упал?

Итак, мы вернулись к началу. Он умер и упал на крупный булыжник мостовой, шипя лицом…

Растрепанную и обезумевшую от икоты Берту притащили в участок прохожие свидетели, и вплоть до суда, почти до родов, она таки посидела в кутузке.

Между тем, убитый (как остывает кровь и гаснет свет в этом глухом и тесно сколоченном слове!), – убитый молодой человек приходился прабабушке Хае родным племянником! Любимым сыном ее родного брата. Старшим — у брата было еще двое сыновей. И прабабушка Хая — ангел, ангел, нечеловеческой доброты существо! – не в силах снести… да, именно это слово: снести страшной тяжести позора и горя, пошла вешаться в сарай за конфетным цехом.

Конфетный цех и сам по себе сараем был, но побольше и светлее. А в том, что выбрала себе для погибели прабабушка Хая, варили патоку в котлах. Из деревянных ящиков там прорастали и заплетались в узоры запахи цукатов, корицы, ванили, сушеных яблок, вишен и слив… лимонной и апельсиновой цедры…

В юности я довольно явственно представляла те несколько мгновений, что она успела повисеть… – по счастью, в сарай ворвались родные и вынули бедную из петли. Мое паскудное воображение, спущенное с цепи еще в раннем детстве, рисовало висящую в густых испарениях патоки старуху (прабабушка Хая тогда старухой вовсе не была), ее лицо в испарениях приторного удушья…

Короче, ее вынули из петли.

И самое поразительное для меня в этой истории то, что оба родных брата погибшего явились в суд свидетельствовать против него!..

Кажется, я могла бы написать рассказ о том, как эти два мальчика провели ночь перед судом. Старший брат, их кумир, гордость семьи, лежал в могиле, а они должны были публично предать его память, выгораживая злодейку, убийцу, гадину. И они это сделали! – так эти мальчики любили и жалели свою тетю Хаю. Каждый поднялся и произнес роковые слова обличения: да, брат был легкомысленным обманщиком, совратителем невинной девицы… И далее, что полагается…

На скамью подсудимых не глядели, только на прабабушку Хаю, сидевшую в углу, в черной шляпке, под густой вуалью.

Ну, а теперь скажите мне: где тот Шекспир и кому он нужен?

Свидетельства братьев произвели на присяжных такое впечатление, что Берту оправдали.

Хотя потом, когда изредка она приезжала в Золотоношу навестить родителей (а после родов Берта с младенцем тотчас были сплавлены к дальним родственникам в Полтаву), оба этих брата не только не показывались в теткином доме, но и покидали город на то время, что проклятая убийца отравляла воздух своим дыханием.



Дальше… дальше семейные воспоминания по линии Берты как-то теряют четкость, расплываются, вихрятся в потоках революции и всего того, что за ней последовало, – например, экспроприация конфетной фабрички, которая все равно без Берты приходила в упадок: да-да, единственная из всех сестер, она не сидела в заворотчицах , а вела бухгалтерию, все расчеты держа в голове — что кому из заказчиков сгружено, от кого получено и кто задолжал. В светлейшей голове под легкомысленными кудряшками с легкостью проворачивались все финансовые операции; горы конфет — блескучие, пестрые, золоченые центнеры конфет пересыпались, шевелились, струились в этой голове…

Но я отвлеклась.

Всем уже было не до Берты. Из прерывистой и остатней памяти семьи мне удалось выколотить, что мальчик ее, дитя страсти и преступления, прожил недолго: в три годика он умер от тифа, хотя Берта берегла его пуще собственных глаз (и уж гораздо пуще глаз его покойного отца), для чего даже устроилась уборщицей в детский дом, куда и определила ребенка, чтобы находиться все время рядом.

Однако не уберегла.

Все остальные дочери, заворотчицы (о, фамильная сноровка в пальцах, о ней — позже) Катя, Рахиль, Вера и Маня, разъехались из Золотоноши кто куда, сменив место жительства и заодно уж отчество; новое время потребовало некоторой смены фасада, и почтенный прадед Пинхус слегка преобразился: Рахиль и Вера переделали его в Петра, Берта и Маня нарекли отца Павлом (тем самым придав и без того библейскому его облику нечто апостольское). Что же касается старшей, Кати, – та вообще почему-то стала Афанасьевной.

Глубоким стариком перед самой войной прадед пустился в долгое и обширное по географии путешествие — он навестил всех дочерей. Вернувшись домой, сказал прабабушке Хае:

— Хорошо, что у меня нет шестой дочери. А то на старости лет я превратился бы в Ивана.

Но — Берта.

Как жаль, что желание различить свои черты в предыдущих коленах родни приходит в том возрасте, когда валы времени уносят неумолимо щепки человеческих жизней. Не нарочно ли это задумано для того, чтобы каждая новая жизнь прокатывала и прокатывала заново считанные сюжеты судеб; молодость с ее животной жаждой сиюминутной жизни, молодость, отметающая все, что было до — вот наилучшая плотина между потоком времени и озером человеческой памяти.

Берту я помню кругленькой румяной старушкой, утомительно четко произносящей вставными челюстями идиотские партийные лозунги. Да она и сама была «партейной» (так и произносила это слово), годов с тридцатых. Светлейшая голова идеально совместила счетное дело с государственной идеологией.

В период великого голода на Украине Берта устроилась работать в хлебный магазин и, благодаря феноменальной своей памяти, очередь отпускала с невероятной скоростью: предъявления карточек не требовала, держала в голове — кому сколько положено.

Так вот, где бы она ни жила, в первую голову шла становиться «на партейный учет». Исправно платила взносы и посещала партсобрания.

Словом, жила она и жила в этой неразличимой и тоскливой для меня сердцевине прошлого века в… Мариуполе. Отнесло ее течением от всей семьи и бросало в разные стороны.