Страница 30 из 31
– Зачем тебе такие рисунки?
– Их можно передать на волю. У наци тут полно всяких секретов. Бункера, лаборатории. Испытания оружия. Вот если бы об этом узнали за границей…
– Ну знаешь…
– Ты не согласен?
Хайнц помолчал. То, что предлагал Фиртель, называлось не иначе как предательством. Настоящим предательством, а не тем вымышленным «заговором», признать участие в котором от Хайнца требовали гестаповцы. Но после перестрелки на Зонненштайне, после долгого следствия, гестаповских дубинок, полевого и концентрационного лагерей Хайнц перестал чувствовать свою причастность к чему-либо такому, где применимо слово «преданность». Он с детства привык ощущать себя частью чего-то большого и важного, того, чему посвящались надрывно-героические молодёжные песни и лозунги; привык к ежедневному стремлению быть достойным всего этого; теперь же он остался словно бы в абсолютно пустом пространстве, немом и тёмном, где прошлое больше не имело значения, а будущее невозможно было представить. И ему хотелось зацепиться за что-то, вновь ощутить себя причастным к чему-то. Хоть к чему-нибудь, что имело бы смысл.
– Я не знаю… Мне надо подумать.
– А чего тут думать? Если откажешься, никто так и не узнает, что тут творится, и погибнет много людей. Тебе этого хочется?
– Нет.
– Ну а в чём тогда дело?
Хайнц неловко пожал плечами, глядя в сторону:
– Да как-то… я же… – Он вздохнул: – Ладно. Я согласен.
– Вот и хорошо. А ещё можно попытаться организовать массовый побег. Я покажу схемы кое-кому в нашем бараке…
– Ты говорил, отсюда не убежать.
– Придётся постараться. Скоро они всех нас уничтожат. Весь лагерь. Я слышал. – Глаза Фиртеля за сломанными очками, неестественно выразительные, как у трагического актёра провинциального театра, были просто безумными, и Хайнц понял, что на сей раз это не привычное нытьё, всё совершенно серьёзно. – Уничтожат с помощью той машины, которая у них стоит на нижнем ярусе. Как только эксперименты закончатся. Или когда русские будут совсем близко. С нами будет то же самое, что с доходягами из нижних галерей, теми, кто больше не мог работать. Знаешь, что с ними случилось? Их превратили в чёрную пыль. Потом эту пыль смели в кучу и вывезли в одной-единственной маленькой тачке.
– А что это за машина такая? Я слышал про неё, но тут, знаешь, чего только не рассказывают.
– Сам толком не знаю. Какой-то излучатель. Вероятно, неизученная энергия, а может… – Фиртель принялся щёлкать пальцами, поочерёдно сгибая их в разные стороны до хруста в суставах, как делал всегда, когда нервничал или терял нить мысли. – Помнишь наш разговор про ритм? Вероятно, эта штуковина тоже имеет дело с ритмом… с вибрацией… Излучатель можно настроить на любое физическое тело. Сначала он, по-видимому, входит в резонанс с определённой целью, а потом разрушает её.
– Да разве такое возможно… – Хайнц осёкся. Здесь, в этом невообразимом месте, было возможно всё.
В последнее время у Хайнца было много работы: Фиртель приносил ему разнообразные схемы и чертежи, которые следовало копировать в обеденный перерыв. Чертежи Хайнц переводил через оконное стекло, потом дополнял надписями. Обычно у Хайнца в распоряжении было лишь несколько минут: поначалу он и самый простой чертёж не успевал скопировать, однако с каждым днём работа шла всё быстрее и лучше. Фиртель называл его «человек-фотоаппарат». Готовые копии чертежей прятал в тайнике, местонахождение которого Хайнцу было неизвестно.
– Если всё это удастся передать на волю, нужным людям, которые переправят это за границу, то мы здорово нагреем наци, – часто повторял Фиртель.
– А какой нам с того прок? – спросил как-то Хайнц. Слово «наци» он пропускал мимо ушей. Ещё недавно он сам был «наци», рядовым войск СС, и с каждым новым чертежом напоминал себе, что теперь-то он и есть самый настоящий предатель. Но его нынешнее дело имело хоть какую-то цель, впервые за долгие недели потерянности и бессмыслицы.
– Какой прок? Ну как ты не понимаешь! Если союзники создадут такую же разновидность нового оружия, как у наци, обеим сторонам будет выгоднее заключить мирный договор, чем воевать дальше.
– Ты же знаешь, фюрер никогда не согласится на мирный договор, – возразил Хайнц. – Или победить, или погибнуть. Так нас учили.
– Эту чушь вдолбили тебе в голову восторженные идиоты в гитлерюгенде.
– Вот увидишь, мы будем воевать до конца.
– «Мы»? Кто это «мы»?!
– Да я только хотел сказать, что…
В этот день Фиртель с ним больше не разговаривал.
На следующий день в лабораторию привезли большую клетку с дюжиной тощих кошек самого помойного вида. Доктор Брахт где-то вычитал, что кошки якобы обладают врождённой способностью изменять скорость течения времени, и вознамерился проверить эту теорию на практике. Для начала кошек скопом посадили в зеркальную кабину, где они принялись завывать на разные голоса, в чём доктор Брахт уловил какой-то научный смысл, Фиртель придурковато улыбался, а Хайнц предположил, что животные просто хотят есть. Неожиданно доктор Брахт, обычно Хайнца в упор не замечавший, внял его предложению покормить зверей, и к обеду они – Фиртель, Хайнц и ещё двое заключённых – занимались тем, что кормили кошек варёной рыбой и заодно ели эту рыбу сами.
Когда заключённые доели рыбу, Фиртель ушёл доложить Брахту, что кошки накормлены, а вернулся вне себя от паники:
– Доигрались! Начальство что-то подозревает. Они пригласили специалиста из секретного института СС. Я его уже видел. Жуткий тип! Только на меня глянул и с ходу назвал все места, где я работал до ареста. Нам крышка, нам крышка…
Хайнц не успел ответить. Распахнулась дверь. На пороге стоял доктор Брахт, а за ним, в прокуренном сумраке коридора, – высоченная, до самой притолоки, тёмная тень.
В первое мгновение Хайнц его не узнал. Узнав же – не поверил собственным глазам. В единый миг многие дни допросов, заключения в лагерях, лабораторных будней свернулись будто в несколько часов, а морозный лес, метущий навстречу снег, каменные громады, почти бесконечная протяжённость того страшного дня – всё это придвинулось вплотную, воспрянуло в памяти с россыпью таких подробностей, будто произошло не далее как вчера.
Однако Штернберг с тех пор сильно изменился. Он был непривычно коротко острижен. Длинное его лицо с ввалившимися щеками анфас казалось ещё уже прежнего, а в профиль очертания головы вытянутой формы, с выпуклым затылком, напоминали абрисы на древних папирусах, и всё это вместе навевало на мысли о давно исчезнувшем жречестве – египетском, быть может. На лице застыло пренебрежительно-рассеянное выражение, бликующие в обильном искусственном свете очки в тонкой металлической оправе скрывали глаза. Штернберг больше не носил ни дорогих перстней, ни щегольской жезлоподобной трости, которые запомнились Хайнцу. В его бескровной бледности, в тускло-золотом оттенке обрезанных у самого корня волос, с небольшим мыском над высоким лбом, и удивительной, по контрасту с жёстким лицом, беззащитности торчащих ушей чудилось что-то больничное, будто его сюда доставили прямиком из медицинских лабораторий, которые жили своей тихой жизнью по соседству. Тем не менее эти перемены почти не остудили ликование, которое Хайнц едва был способен сдержать.
Командир жив! Значит, всё не так плохо. Значит, ещё не всё потеряно. Значит, что-то можно исправить…
– Зачем это? – без выражения спросил Штернберг у Брахта про клетку с кошками. – Вы, ко всему прочему, ещё и натуралист?
Брахт принялся объяснять суть своей идеи.
– Уберите отсюда животных, – процедил Штернберг не дослушав. – Вам что, в самом деле заняться нечем? Вы просто так жалованье проедаете?
Брахт оскорблённо поджал губы. И тут Штернберг посмотрел прямо на Хайнца. Боковой свет одной из ламп замазал стёкла его очков слепым желтоватым сиянием, уподобив их двум лунам, а гримаса под ними – с искривлённым ртом и обнажившимися крупными резцами – была настолько неопределённой, что могла означать что угодно: от радости до негодования или холодного недоумения.