Страница 3 из 4
Вернемся к соблазнам. Под ними я подразумеваю целый ряд крупных публичных библиотек, выставленных в пространстве Москвы под дорогими пролетарской культуре именами. Эти библиотеки были сакральными местами. В них хотел попасть каждый интеллектуал, особенно в том возрасте, когда первое любовное переживание чудесно сочеталось с официальным запретом на самостоятельную покупку алкоголя. Попасть в библиотеки было делом не легким, но, при особом рвении и удаче, возможным. Там происходило то, что с полным правом можно было бы назвать Чтением, чтением как модусом существования. С чем это можно было сравнить? Когда молодой тибетский пандит, много времени изучавший диалектику, логику и искусство спора, наконец-то оказывается допущенным к речевому состязанию с таким же, а то и с более опытным партнером, и когда ему предстоит публично отстоять свою позицию относительно, скажем, понятия шуньяты, то он, наверное, должен испытывать чувство похожее на то, которое испытывал советский школьник или студент, вдруг попадавший в атмосферу многомиллионного книгохранилища. Попав туда, я читал «Феноменологию Духа» Гегеля, читал Фихте и Гельдерлина, Руссо и Вольфа, Гумбольдта и Элизабет Ферстер-Ницше, читал Энгельса и брошюры Ленина о революции и НЭПе, еще читал Шопенгауэра, который, в отличие от Фридриха Ницше и Фрейда, не заслуживших, по всей видимости, доверие у пролетариата, и по явному недосмотру администрации, выдавался без спецразрешения. Мне хотелось стать философом.
Прощение составляет часть моей биографии, часть моей жизни. Нет сомнений, что оно является частью любой жизни, любой биографии. Прощение есть особая форма интимности, интимности всех со всеми, публичной интимностью, находящейся под постоянным контролем. Прощение понуждает меня к такому интимному общению с обществом, с теми другими, которые мне известны, известны плохо или не известны вообще. С другими, которые что-то ждут от меня, от которых что-то жду я, с другими, которые от меня ничего не ждут и от которых ничего не жду я, не хочу ничего ждать, пытаюсь их забыть, убедить себя, что их нет, что для них нет меня, что их присутствие мне безразлично и что до моего присутствия им также нет никакого дела. Прощая, я убеждаюсь в обратном. Приходит понимание того факта, что прощение незыблемо, оно повсюду, его не обмануть, от него не отказаться и не скрыться. Но несмотря на это, я пытаюсь его уничтожить, я делаю это потому, что мое желание раскрыть вечную концептуализирующую природу этого действия сильнее, чем мое желание прощать и быть прощаемым. Понять необходимо не то, почему мое существование без прощения немыслимо, – в этом не так сложно разобраться, – а то почему, когда я прощаю или прошу прощения, я перестаю существовать. Почему, стало быть, прощая, я попадаю в тотальную зависимость от другого, – другого или Другого в равной степени, – того другого, которому я принесен в жертву еще не родившись, другого, требующего меня себе в жертву даже после моей смерти.
<…> в силу ряда причин мне до конца не ясных, изначально задумав этот текст как письмо человеку, чья смерть для меня превратилась в очевидность, я начал писать, не отдавая себе отчет в том, что мое письмо не может быть прочитано. Невозможность прочтения письма делает его практически бесконечным, не прочитываемое письмо становится длиннее присутствия. Оно включает в себя саму смерть, подвергая ее опасности быть засвидетельствованной. Поэтому, начав писать, я волей-неволей ставлю перед собой определенные цели, пусть даже невыполнимые: подвергнуть смерть опасности, вывести ее из немого дискурса, в котором она существует, не зная опыта своего переживания, ни другого в себе, ни себя в другом. Иначе говоря, я стремлюсь включить смерть в бесконечность письма, чтобы убедиться в том, что эта бесконечность бессмертна. Отсутствие смерти у бесконечности становится единственной опасностью, которой смерть может быть подвергнута, единственным истинным желанием смертного, единственной целью всякого письма. Включить смерть в письмо – это то, что еще находится в моих силах, то, на что я могу претендовать самой своей затеей. Или это то, на что я могу рассчитывать, когда моим адресатом является сама смерть. Я пишу не о смерти, я пишу не смерти, я пишу в смерть, чему, вероятно, соответствует сама природа письма. Но при этом такое письмо имеет, по крайней мере, одно неоспоримое преимущество: мое собственное существование внутри письма становится недоступным. Оно становится недоступным для самого себя. Писать и существовать одновременно невозможно, невозможно существовать в письме и, также точно, немыслимо писать, находясь внутри существования. Время моего письма никогда не совпадет со временем самой смерти и, если предположить, что такое время существует, я всегда буду от него отставать. Я буду чувствовать свое отставание и, поэтому, как не старайся, мое письмо навсегда останется свидетелем смерти другого, не меня: моего соседа, друга, врага, моей любви, моей ненависти, моего желания, словом, всего того, где я существую, когда не пишу и того, где я могу получить прощение за то, что существую и за то, что пишу. Но на самом же деле, я пишу только для того, чтобы такое прощение стало невозможным. Невозможность прощения есть единственный способ преодолеть границы смерти, исключить себя из истории, из всеобщего текста, вывести себя за пределы досягаемости, в которых рождается всякое существование и в которых оно умирает, получив прощение от тех, кто успел его засвидетельствовать <…>
Жизнь и смерть есть два лица прощения, две формы его существования. Первая предшествует прощению, вторая за ним следует. Но при всем том, само прощение находится где-то посредине, между этими двумя формами существования. Оно означает то, что различие между жизнью и смертью есть различие присутствия, различие в присутствии. Или, по-другому: различие, которое находится исключительно в акте различия, различие, возникающее из акта различия. И здесь мы сталкиваемся с любопытным, на наш взгляд, парадоксом: акт различия, назовем его различением, порождает различие, то есть то, что должно оставаться после того, как различение состоялось. Но так, как задумано, не получается. Различие, порожденное различением не остается, не получает места после акта различия; различение рождает и само же убивает то, что им рождается. То, в чем оно может иметь место и то, где оно может расположиться, исчезает одновременно с тем, как различение заканчивается. Иначе говоря, любое различие указывает лишь на тот факт, что его не произошло. Ситуация осложняется еще следующим: различие, в строгом смысле слова, не является знаком, оно знаку предшествует. Знак всегда является остатком различия. Получается, что указание различия на свое, не имевшее место событие, не реализуется в знаке и не становится полноценной сигнификацией. Происходит нечто другое. Различие, которое делает знак возможным и, вместе с этим, является местом знака, разобщает знак с реальностью, на которую он нацеливается. В качестве остатка или не имевшего места события, различие, вопреки общему представлению, отводит означающее от означаемого, они никогда не сходятся и не соотносятся друг с другом в том, что принято называть знаком. В различии знак помещается внутрь не произошедшего события, он означает то, чего не существует; знак не создает реальность, он делает ее отсутствующей, превращает ее в то, что не происходит. Если быть совсем точным, то у различия нет данности, оно не дано, его нельзя означить. Это остаток, которого всегда нет. Знак отсылает именно к такому остатку, он находится в нем; лучше сказать, он из него не выходит. Таким вот образом, то, на что знак указывает, не существует и не может существовать, оно убивается, убивается самим знаковым указанием на него, самой природой знака. Знаковая реальность и реальность без знака никогда не совмещаются. В конечном счете, знак не имеет той синтетической функции, которая ему приписывается, которую мы хотим в нем видеть; мы, сами обладающие абсолютно знаковым сознанием. Знак конструирует не то, что мы считаем, что он конструирует. И если вдуматься, окажется, что мы все время оперируем тем, чего не знаем, чью природу мы принимаем за что-то другое. Ибо в знаке нам не дается ничего, кроме отсутствия, которое, будучи означенным, пропадает и никогда не появляется как таковое. Эти несколько замечаний пригодятся в дальнейшем, когда мы постараемся приблизиться к проблеме: как мыслить отсутствие? мыслить не как данность, не как то, что дается и берется, а как то, что не реализуется ни в какой данности. Мыслить то, что не находится в различии.