Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 13



– Кто? – спросила она.

– Мой друг, – ответил я. Я впервые так назвал его и вдруг почувствовал себя глупо: нет, Лаверде не был моим другом. – Он вот здесь сидел.

– Не знаю, он ничего не сказал, – ответила она, повернулась и принялась инспектировать музыкальный центр. С недоверием, словно я предъявлял ей какие-то претензии, она добавила: – А кассету я ему вернула, ясно? Можете у него сами спросить.

Я вышел из зала и быстро обошел все помещение. В центре дома, в котором Хосе Асунсьон Сильва провел свои последние дни, располагалось светлое патио, отделенное окнами от обрамлявших его галерей; во времена поэта окна не были застеклены, а теперь стекла защищали посетителей от дождя; мои шаги отдавались эхом в этих молчаливых галереях. Лаверде не было ни в библиотеке, ни на одной из деревянных скамей, ни в конференц-зале. Видимо, он ушел. Я подошел к узкой входной двери, миновал охранника в коричневой форме (в своей кепке набекрень он смахивал на драчуна из кино), комнату, где сто лет назад поэт пустил себе пулю в грудь, и, выйдя на Четырнадцатую улицу, увидел, что солнце уже скрылось за зданиями Седьмой и робко загораются желтые фонари. А еще я увидел в паре кварталов от меня Рикардо Лаверде, его поникшую голову и длинное пальто; он уже подходил к бильярдной. «Стали тенью нераздельной», – подумал я. Каким-то нелепым образом стихотворение вернулось ко мне, и в эту самую секунду я заметил мотоцикл, который до этого просто стоял на тротуаре. Может, он бросился мне в глаза, потому что и водитель, и пассажир вдруг сделали едва заметное движение: пассажир поставил ноги на подножки, рука его исчезла под курткой. Оба, естественно, были в шлемах; у каждого – темный козырек, словно огромный прямоугольный глаз посреди огромной головы.

Я громко окликнул Лаверде, но не потому, что уже почувствовал: с ним что-то произойдет; не потому, что захотел предупредить его. В тот момент я хотел лишь спросить, все ли с ним в порядке, и, быть может, предложить ему помощь. Но Лаверде меня не слышал. Я зашагал быстрее, лавируя между прохожими на узком тротуаре высотой в пару ладоней. Иногда мне приходилось спускаться с тротуара на проезжую часть, в голове у меня вертелось «и, сливаясь воедино, стали тенью нераздельной», будто навязчивый мотив, от которого никак не получается избавиться. На углу Четвертой улицы, по направлению к проспекту Хименеса, машины стояли в плотной вечерней пробке. Я перебежал дорогу перед зеленым автобусом, автобус включил фары, и все вокруг словно ожило: уличная пыль, дым выхлопных труб, начинающийся дождь. Как раз о дожде и о том, что скоро мне нужно будет где-то от него спрятаться, я и думал, когда наконец догнал Лаверде, точнее, подошел так близко, что смог увидеть, как от капель дождя потемнели плечи его пальто.

– Все будет хорошо, – сказал я.

Глупости: я не знал ни что такое «все», ни уж тем более, будет оно хорошо или нет. Рикардо посмотрел на меня, лицо его было искажено от боли.

– Там была Элена, – сказал он.

– Где? – спросил я.



– В самолете, – ответил он.

В следующие несколько секунд я вообразил, что Ауру зовут Эленой, представил себе Элену с лицом Ауры и ее беременным телом, а еще в тот момент я ощутил что-то новое, что еще не могло быть страхом, но уже очень на него походило. Одновременно я увидел, как мотоцикл спрыгивает с тротуара, привстав на дыбы, словно конь, и подъезжает к нам, будто турист, который хочет спросить дорогу, и ровно в тот миг, когда я взял Лаверде под руку, когда моя ладонь ухватилась за рукав его пальто в районе левого локтя, я разглядел безлицые головы, обращенные к нам, пистолет, надвигающийся на нас, как металлический протез, и пару вспышек, услышал хлопки и почувствовал резкое движение в воздухе. Я помню, как поднял руку, чтобы защититься, и тут же внезапно ощутил вес собственного тела, и ноги перестали держать меня. Лаверде упал на землю, я упал рядом с ним, оба тела упали бесшумно, люди вокруг стали кричать, а в ушах у меня началось непрекращающееся жужжание. Какой-то мужчина подошел к телу Лаверде и попытался поднять его, и я помню свое удивление, когда другой попытался помочь мне.

– Я в порядке, – сказал я (или так мне это запомнилось), – со мной все нормально.

Лежа на земле, я видел, как еще кто-то выскочил на дорогу, размахивая руками, будто терпел кораблекрушение, и встал перед белым пикапом, который поворачивал на углу. Я произнес имя Рикардо – один раз, другой; почувствовал жар в животе, в голове молниеносно мелькнула мысль, что я обмочился, но я тут же обнаружил, что это не моча пропитывает мою серую футболку. Несколько мгновений спустя я потерял сознание, но последний образ все еще ярок в моей памяти: какие-то люди несут меня, с усилием затаскивают в машину и кладут возле Лаверде, словно одну тень возле другой, оставив на металле кровавое пятно, которое в этот час, когда света уже совсем мало, кажется черным, как ночное небо.

II. Не будет среди моих мертвых

Язнаю, хоть и не помню этого, что пуля прошла сквозь живот, не задев органов, но сжигая по пути нервы и ткани, и в конце концов угнездилась в моей бедренной кости, на расстоянии одной ладони от позвоночника. Я знаю, что потерял много крови и что, несмотря на теоретическую универсальность моей группы, запасы крови в больнице Сан-Хосе были в те дни очень скудны или же спрос на нее среди злосчастного населения Боготы был чрезмерно высок, так что моим отцу и сестре пришлось стать донорами, чтобы спасти мне жизнь. Я знаю, что мне повезло. Все принялись твердить об этом, стоило мне прийти в себя, но я и сам это знаю, я чувствую. Понимание выпавшей мне удачи, насколько я помню, стало одним из первых признаков возвращения ко мне сознания. При этом я совсем не помню операций, которые мне делали в первые три дня: они полностью исчезли, стерлись под действием наркоза, то накатывавшего, то отступавшего. Я не помню галлюцинаций, но помню, что они были; не помню, как упал с постели, испугавшись одного из своих видений и сделав резкое движение, не помню, как меня привязали к кровати, чтобы такое больше не повторилось, зато отлично помню дикую клаустрофобию, чудовищное осознание собственной уязвимости. Я помню жар и пот, заливавший по ночам все мое тело, так что сиделкам приходилось менять мне простыни, помню боль в горле и в углах пересохших губ, когда я попытался выдернуть трубку, через которую дышал; помню звук своих собственных криков и знаю, хоть и не помню этого, что они пугали других пациентов с моего этажа. То ли сами пациенты, то ли их родные пожаловались, меня перевели в другую палату, и в этой новой палате в краткий миг просветления, я спросил об участи Рикардо Лаверде и узнал (не помню, от кого), что он погиб. Я не помню, чтобы эта новость меня опечалила, а может, я, как обычно, связал свои слезы не с ней, а с физической болью; в любом случае я знаю, что был тогда слишком занят, пытаясь выжить, угадывая тяжесть собственного положения по истерзанным лицам окружающих, чтобы думать о погибшем. Не помню также, чтобы я винил его в произошедшем со мной.

Винить его я стал позже. Я проклинал Рикардо Лаверде, проклинал момент, когда познакомился с ним, и мне ни на секунду не пришло в голову, что Лаверде не был напрямую виновен в моем несчастье. Я радовался его смерти; в качестве встречного иска за мою собственную боль я желал ему мучительной смерти. В прерывистом тумане своего сознания я односложно отвечал на вопросы родителей. Ты познакомился с ним в бильярдной? Да. Ты не знал, чем он занимается, замешан ли в чем-нибудь странном? Нет. Почему его убили? Не знаю. Почему его убили, Антонио? Я не знаю, не знаю. Антонио, почему его убили? Я не знаю, не знаю, не знаю. Вопрос настойчиво повторялся, ответ же мой оставался неизменным, и вскоре стало очевидно, что вопрос не требовал ответа, а был, скорее, выражением скорби, плачем о погибшем. Той же ночью, когда застрелили Рикардо Лаверде, в городе было совершено шестнадцать убийств, в разных районах и разными орудиями. У меня в памяти остались Нефтали Гутьеррес, таксист, забитый до смерти крестовым ключом, и Хайро Алехандро Ниньо, автомеханик, который получил девять ударов мачете на пустыре на западе города. Убийство Лаверде было одним из многих, и было бы чуть ли не самонадеянностью полагать, что нам причитается роскошь объяснений. «Но что же он такого сделал, за что его убили?» – спрашивал меня отец.