Страница 13 из 23
– Головная боль есть?
– Не-а, – соврал Ча. – И не надейся, что ты мне ее подаришь.
Помолчав, Финлей взглянул на миссис Белл.
– Мне придется дать ему понюхать хлороформ и разрезать руку, – бесстрастно заявил он.
– Ни за что на свете, – сказал Ча. – Никакого хлороформа. Если ты собираешься зарезать меня, то можешь и просто так это сделать.
– Но боль…
– Ой! Какого черта! – презрительно перебил его Ча. – Ты прекрасно знаешь, что хочешь сделать мне больно. Давай попробуй заставить меня визжать. Теперь у тебя есть шанс хоть чуток отомстить.
Кровь бросилась Финлею в лицо.
– Это ложь, и ты это знаешь. Просто подожди. Сейчас я тебе помогу. А потом преподам урок, который ты никогда не забудешь.
Он резко отвернулся и, открыв саквояж, стал готовить инструменты к операции. В ответ Ча начал насмешливо насвистывать «Голубые колокола Шотландии».
Но вскоре Ча умолк, как бы ни хотелось ему продолжить.
Когда тебе вскрывают такой огромный гнойник без анестезии – это дико больно.
Он оцепенел, а лицо стало грязно-серого цвета, когда Финлей сделал два быстрых глубоких надреза, а затем начал выдавливать гной.
Гноя было очень мало, плохой признак – из дренажных отверстий сочилась лишь какая-то темная серозная жидкость, хотя Финлей изучал ее чуть ли не с болезненной скрупулезностью, прежде чем наложить на рану марлю, пропитанную йодоформом.
Когда он закончил, Ча вытащил из-за уха окурок сигареты, закурил и сурово посмотрел на свою забинтованную руку.
– Ты сделал из нее просто отличный фарш! – усмехнулся он. – Но чего еще мы могли ожидать?
Затем, с сигаретой в руке, он потерял сознание.
Разумеется, он вскоре пришел в себя, но был далеко не в лучшей форме. В тот же день, зайдя еще раз, чтобы проверить состояние пациента, Финлей застал его в тисках септической лихорадки. Началось заражение крови. Ча был в бреду; температура 105, пульс 140 – ситуация довольно серьезная, – но миссис Белл решительно воспротивилась его отправке в больницу.
– Ча этого не позволит! Ча этого не позволит! – повторяла она, ломая руки. – Он хороший сын, несмотря на всю свою грубость. Я не пойду против него теперь, когда ему плохо.
Так что вся ответственность за этот случай легла на Финлея.
Целую неделю он боролся за жизнь Ча. Он ненавидел Ча – и все же чувствовал, что должен спасти его. Три раза в день он приходил в дом на пристани и тщательнейшим образом перевязывал его руку; он специально посылал к Стирроку в Глазго за неким новым антитоксином; он даже заходил к Пакстону на Хай-стрит и заказывал правильную еду – все только для того, чтобы помочь Ча выжить.
Это был не труд любви, можете не сомневаться. За неимением подходящего выражения назовите это трудом ненависти.
Наконец, после ужасной недели, у Ча на восьмой день наступил кризис. Сидя поздним вечером у постели Ча, Финлей ждал признаков того, что Ча пойдет на поправку. И действительно, ближе к полуночи Ча пошевелился и открыл запавшие глаза, – исхудавший и небритый, он уставился на Финлея. Ча смотрел и смотрел, а потом усмехнулся, едва двигая бледными губами:
– Вот видишь, мне становится лучше, в пику тебе.
Затем он заснул. По мере выздоровления Ча снова обретал наглость. Чем крепче он становился, тем возмутительнее себя вел.
– Я думал, ты отрежешь мне руку, чтобы было легче меня поколотить! – Или: – Думаю, ты бы меня прикончил, если бы у тебя хватило смелости на это!
Нет, Финлей вовсе не собирался терпеть все это – отнюдь! Никакого стоицизма с его стороны! Когда Ча был уже вне опасности, Финлей отбросил все свое профессиональное достоинство и позволил себе полностью расслабиться. И, отпустив вожжи, они со всей страстью принялись безжалостно оскорблять друг друга – молодой клепальщик и молодой доктор, – пока миссис Белл, в ужасе зажав уши руками, не выбежала из комнаты.
Наконец, когда Ча был уже на ногах и собирался отбыть на месяц в Ардбег-Хоум, Финлей демонстративно отвел его в сторону:
– Твое лечение закончилось. Тебе уже лучше. Ты поедешь на море набираться сил. Ну что ж, когда ты вернешься абсолютно здоровым, загляни ко мне в приемную. Я дам тебе то, о чем ты и не подозреваешь.
– Отлично! – вызывающе кивнул Ча. – Это меня вполне устраивает.
Четыре недели тянулись медленно. В самом деле, они тянулись слишком уж медленно.
Финлей считал дни. Он так ненавидел Ча, что скучал по нему. Да, он действительно скучал.
Жизнь была довольно бесцветной без презрительной усмешки Ча и его дерзкого, язвительного языка. Но в конце концов, в последнюю субботу месяца, Ча вернулся и ворвался в приемную, загорелый, коренастый, подтянутый и такой же сильный и насмешливый, как и прежде.
Он подошел к Финлею. Они смерили друг друга взглядом. Последовала пауза. Но то, что произошло дальше, было ужасно – настолько ужасно, что едва можно выразить словами.
Финлей посмотрел на Ча. И Ча посмотрел на Финлея.
Они смущенно улыбнулись друг другу, а затем обменялись дружеским рукопожатием.
6. Потерянная память Коротышки Робисона
Если бы вечер пятницы не был таким чудесным и располагающим к прогулке, Финлей легко отложил бы до утра визит к Робертсонам на Барлоан-толл.
Он подозревал что-то тривиальное, поскольку Сара Робертсон была такой заполошной. Крупная, грудастая, неповоротливая женщина с некрасивым плоским лицом и золотым сердцем, она вечно полошилась по поводу своей старшей дочери Маргарет и своего коротышки-мужа Роберта, пока Роберт наконец не перестал считать свою душу своей.
Она проветривала его фланелевые штаны, вязала ему носки, провожала в церковь, выбирала галстуки на распродаже, строго следила за его диетой («Нет-нет, Роберт, тебе, может, и нравится этот творог, но ты же знаешь, дорогой, что от него у тебя всегда запор. Фу-фу, забери тарелку у отца, Маргарет!»).
В ближнем кругу друзей на Барлоан-толл она по праву считалась образцом.
– Наш брак – самый счастливый на свете! – часто восклицала она, поджимая губы и восторженно закатывая глаза.
Она была самой лучшей из всех преданных жен. Или самой худшей.
Но сколько бы ни способствовала собственническая любовь Сары ее авторитету, недоброжелателей в Ливенфорде – а их было, пожалуй, не много – отчасти забавляло то, что Роберт ходит с жениным хомутом на шее.
– Он затюканный женой маленький дьявол, – заявил однажды в клубе Гордон.
И Пакстон, усмехнувшись, согласился:
– Да, это она носит мужские портки.
Хотя Роберт и преподавал в гимназии, он не числился в членах клуба. Ему было любезно сказано, что курение и выпивка – это не для него – нет и нет!
На самом деле невероятно, сколько разных вещей не подходило Роберту. Казалось, он почти нигде не бывал: ни на футбольных матчах, ни в боулинге, ни в Глазго с другими учителями, ни в театре.
Это был маленький, кроткий, непритязательный человек лет сорока четырех, довольно сутулый и молчаливый вне школы. У него были глаза как у собаки, карие, беспокойные, а также прекрасный тенор. В классе его ласково называли Коротышка Робисон.
На голос Роберта, по-видимому, был спрос, так как Сара, его законная жена, всегда заставляла мужа петь, когда у них бывали гости, и, благодаря более внушительному, чем его собственный, авторитету Сары, он год за годом имел особую честь – иначе это и не назовешь – разучивать с детьми приходской церкви разные песнопения, в том числе и псалмы, которые регулярно исполнялись на Рождество.
Таков был Коротышка Робисон, и все это промелькнуло в голове Финлея, когда он направлялся к Барлоан-толл, уже различая в вечернем аромате, разлитом вокруг, сладкое дыхание раннего лета.
Он позвонил в дверь дома Робертсонов, и его не заставили долго ждать: миссис Робертсон поспешно подбежала к двери и впустила его.
– Должна сказать, доктор, я ужасно рада, что вы пришли! – воскликнула она в гостиной, где в преданных заботах о Робертсоне ее поддержала большая, неуклюжая девятнадцатилетняя Маргарет, почти точная копия своей матери.