Страница 5 из 51
Что де Вьефвили умеют, так это раздавать указания. Заправляют мелкими городишками и крупными адвокатскими практиками. У них кузены по всему Лану, по всей Пикардии: сборище самонадеянных болтливых мошенников. Один из Вьефвилей мэр Гиза, другой – член высокого юридического органа, именуемого Парижским парламентом. Де Вьефвили берут в жены девиц из семейства Годар, а Мадлен – Годар по отцовской линии. Годары лишены заветной фамильной приставки, тем не менее они преуспевают. На музыкальных вечерах в Гизе и окрестностях, а равно на похоронах и обедах, которые дает коллегия адвокатов, обязательно будет кто-нибудь из Годаров, перед кем ты можешь преклонить колени.
Женщины в семье верят, что их святая обязанность – приносить ежегодный приплод, и, несмотря на позднее начало, Мадлен от них не отстает. Отсюда и новый дом.
Ребенок, который пересек комнату и влез на подоконник, их первенец. Первая мысль мэтра Демулена, когда ему показали младенца: это не мой. Все объяснилось на крещении, когда ухмыляющиеся дядья и скрюченные тетки без конца восклицали: а кто тут у нас, неужто новый Годар? разве он не вылитый Годар? Три желания, уныло размышлял Жан-Николя: возглавить городской совет, жениться на кузине и разбогатеть, чтобы кататься как сыр в масле.
У ребенка была целая россыпь имен – крестные никак не могли договориться. Жан-Николя высказал свое предпочтение, но семья была единодушна: можете называть его Люсьеном, для нас он Камиль.
Демулену казалось, что с рождением первенца его словно затянуло в чавкающую трясину, откуда нет спасения. Он не бежал от ответственности, просто внезапно ощутил груз земных забот и с ужасом осознал, что отныне любое разумное действие обречено на провал. Ребенок представлял собой неразрешимую проблему. Он не поддавался толкованию с точки зрения права. Жан-Николя улыбался ему, сын учился улыбаться в ответ, но не добродушной беззубой младенческой гримасой – в его улыбке читалась ирония. К тому же, в отличие от других младенцев с их расфокусированным взглядом, сын – несомненно, все это отцу только чудилось – взирал на него с прохладцей. Это выводило Жана-Николя из себя. В глубине души он боялся дня, когда младенец сядет и заговорит. Он поймает отцовский взгляд, прищурится и промолвит: «Ну ты и болван».
Сейчас, стоя на подоконнике, сын комментирует все, что происходит на площади: кто вышел, кто вошел. Вот кюре, вот мсье Сольс, а вот крыса. А это собака мсье Сольса. Ой, бедная крыса.
– Камиль, – обращается он к сыну, – отойди от окна. Если ты вывалишься на мостовую и вышибешь себе мозги, ты никогда не возглавишь городской совет. Хотя почему нет, никто и не заметит.
Пока он подбивает счета, сын высовывается в окно еще дальше, силясь разглядеть подробности кровавой драмы. Кюре пересекает площадь в обратном направлении, собака дремлет на солнце. Подходит мальчик с ошейником и цепью, уводит собаку домой. Наконец Жан-Николя поднимает глаза.
– После того как я заплачу за крышу, – говорит он, – я пойду по миру. Ты меня слушаешь? Пока твои дядюшки предоставляют твоему отцу довольствоваться объедками со своего стола, подгребая всю практику под себя, мне, чтобы свести концы с концами, приходится влезать в приданое твоей матери, которое должно пойти на твое образование. С девочками проще, будут рукодельничать или кто-нибудь женится на них за красоту. Едва ли этот вариант подходит тебе.
– Снова пришла собака, – сообщает сын.
– Разве я не велел тебе убраться подальше от окна? Хватит ребячиться.
– Почему нет? – возражает Камиль. – Ведь я ребенок.
Отец пересекает комнату и поднимает сына, отдирая его пальцы от оконной рамы. Глаза Камиля расширяются от изумления, когда его поднимает в воздух непреодолимая сила. Все изумляет его: обличительные речи отца, крапинки на яичной скорлупе, женские шляпки, утки в пруду.
Жан-Николя переносит сына через комнату. В тридцать, думает он, ты будешь сидеть за этим столом, деля время между гроссбухами и местной практикой; будешь в десятый раз составлять черновик закладной на особняк в поместье Вьеж. Это навсегда сотрет ироничное выражение с твоего лица. А в сорок, когда ты поседеешь и будешь сходить с ума от тревоги за старшего сына, мне исполнится семьдесят. Сяду на припеке и буду смотреть, как зреют груши на стене, а мсье Сольс и кюре, проходя мимо меня, будут приподнимать шляпу.
Что мы думаем об отцах? Признаем ли их важность? Вот что говорит по этому поводу Руссо:
Самое древнее из всех обществ и единственное естественное – это семья. Но ведь и в семье дети связаны с отцом лишь до тех пор, пока в нем нуждаются… Семья – это, если угодно, прообраз политических обществ, правитель – подобие отца, народ – его дети…
Так что вот еще несколько семейных историй.
У мсье Дантона было четыре дочери и один сын, младший. Отец не испытывал к нему нежных чувств, кроме, возможно, облегчения, что в семье наконец-то родился мальчик. Дожив до сорока, мсье Дантон скончался. Его жена была беременна, но потеряла ребенка.
Впоследствии Жорж-Жак воображал, что помнит отца. В семье часто говорили об умершем. Мальчик слушал, и постепенно разговоры становились памятью. Вполне разумная стратегия. Мертвые не станут спорить и вносить уточнения.
Мсье Дантон служил чиновником в местном суде. Небольшое состояние, несколько домов, немного земли. Мадам справлялась. Это была властная маленькая женщина, способная постоять за себя. Каждое воскресенье мужья сестер наставляли свояченицу.
Дети росли наказанием Господним. Ломали заборы, гоняли соседских овец, не гнушались никакими шалостями, доступными в сельской местности. Дерзили, когда их заставали на месте преступления. Швыряли ровесников в реку.
– И это девочки! – восклицал мсье Камю, брат мадам.
– Вовсе не девочки, – возражала мадам. – Это Жорж-Жак. Как ты не поймешь, им приходится выживать!
– Но мы не в джунглях, – говорил мсье Камю. – Мы не в Патагонии, а в Арси-сюр-Об.
Арси покрыт зеленью, местность вокруг желтая и равнинная. Жизнь здесь идет своим чередом. Мсье Камю видит, как за окном ребенок бросает камни в стену амбара.
– Мальчик дурно воспитан, к тому же слишком крупный, – замечает он. – Почему у него перевязана голова?
– Я не обязана перед тобой отчитываться. Хочешь ославить моего сына на весь свет?
За два дня до этого в густеющих теплых сумерках одна из сестер принесла брата домой. Они были на выгуле, играли в ранних христиан. Вероятно, Анна-Мадлен изложила приглаженную версию событий, но, возможно, не все христианские мученики безропотно позволяли быку себя забодать? Некоторые, как Жорж-Жак, вооружались заостренной палкой. У мальчика содрана кожа с половины лица. Насмерть перепуганная мать руками приложила кожу к лицу, вопреки всему надеясь, что она прирастет. Затем крепко перевязала голову и наложила сверху еще одну повязку, чтобы прикрыть шишки и порезы на лбу. Два дня Жорж-Жак в боевом тряпичном шлеме хандрил дома. Жаловался на головную боль. Наступил третий день.
Через сутки после ухода мсье Камю мадам Дантон стояла у того же окна и смотрела – оцепенев, словно в повторяющемся ночном кошмаре, – как останки ее сына несут через поле. У работника с фермы, который нес тяжелое тело на руках, подгибались колени. Следом, поджав хвосты, бежали две собаки, за ними, ревя в голос от ярости и отчаяния, брела Анна-Мадлен.
Когда мадам вышла к ним, в глазах работника стояли слезы.
– Этого проклятого быка надо забить, – сказал он.
Они вошли в кухню. Кровь была повсюду: на рубахе работника, на собачьей шерсти, на фартуке и волосах Анны-Мадлен. Весь пол был в крови. Мадам кинулась искать покрывало или чистую тряпку, чтобы было куда положить труп единственного сына. Задыхающийся от усилий работник привалился к стене, оставляя на штукатурке длинные полосы цвета ржавчины.
– На пол его кладите, – сказал он.
Когда его щека коснулась холодных плиток пола, мальчик тихо застонал, и только тогда мать осознала, что он жив. Анна-Мадлен монотонно повторяла De profundis: «От стражи утренняя до нощи да уповает Израиль на Господа…»