Страница 41 из 51
Те, кому удается дойти до Парижа, сохранив силы, ищут работу. Местные говорят: тут и самим не устроиться, что говорить о пришлых. Поскольку реки замерзли, товары в город не подвозят: ни тканей для покраски, ни кожи для дубления, ни зерна. Корабли вмерзли в лед, пшеница гниет в трюмах.
Бродяги молча сбиваются в укрытия – о чем им говорить? Поначалу они слоняются на рынках по вечерам: обычно нераспроданный хлеб торговцы отдают задешево или просто раздают, однако свирепые парижские женщины успевают раньше. Скоро хлеба нет уже после полудня. Им сказали, что добрый герцог Орлеанский раздает хлеб тем, у кого пусто в карманах. Впрочем, и парижских женщин обставляют парижские нищие, мозолистые, с острыми локтями, готовые затоптать любого, кого угораздит угодить им под ноги. Нищие собираются на задних дворах, на папертях, везде, куда не дотянется острие ветра. Малолетних и дряхлых подбирают больницы. Изнуренные монахи и монахини пытаются закупить лишние простыни и свежий хлеб, но простыни грязны, а хлеб черств. Они твердят о Божественном промысле, ибо, будь сейчас не так холодно, эпидемии было бы не избежать. Женщины, производя на свет детей, рыдают от страха.
Даже богатым становится не по себе. Милостыня уже никого не спасает: замерзшие трупы валяются на фешенебельных улицах. Выходя из карет, богатеи закрывают лица плащами, чтобы уберечь щеки от пронизывающего ветра, а глаза – от неприглядного зрелища.
– Вы уезжаете домой ради выборов? – спросил Фабр. – Камиль, вы не можете бросить меня сейчас, когда наш великий роман дописан до половины!
– Не волнуйтесь, – ответил Камиль. – Вероятно, к моему возвращению нам больше не придется зарабатывать на жизнь порнографией. У нас появятся иные источники дохода.
Фабр усмехнулся:
– Для Камиля выборы – золотая жила. В последнее время вы мне нравитесь, такой хилый и свирепый, и витийствуете, словно герой романа. У вас, случаем, не чахотка? В начальной стадии? – Он приложил ладонь к его лбу. – Как думаете, до мая дотянете?
Теперь, просыпаясь по утрам, Камилю хотелось натянуть одеяло на голову. Голова болела все время, и он с трудом понимал человеческую речь.
Революция и Люсиль с каждым днем казались все дальше. Он знал, что одно притягивает другое. Он неделями не слышал о Люсиль, они виделись мельком, при встречах она держалась холодно. Люсиль оправдывалась: «Моя сдержанность вынужденная, – и при этом она жалко улыбалась, – я не желаю, чтобы вы видели мою боль».
В тихие минуты Камиль рассуждал о мирных реформах, проповедовал республиканские принципы, всегда оговариваясь, что ничего не имеет против Людовика и считает его приличным человеком. Так говорили все вокруг, тем не менее д’Антон обычно замечал: «Знаю я вас, вам нравится насилие, это у вас в крови».
Камиль пришел к Клоду и заявил, что его будущее обеспечено. Если Пикардия не пошлет его депутатом в Генеральные штаты (на что он надеялся), то, скорее всего, изберут его отца.
– Я не знаком с вашим отцом, – ответил Клод, – но, если он человек разумный, то в Версале будет держаться от вас подальше, чтобы не попасть в неловкое положение.
Взгляд Клода, направленный в стену выше головы Камиля, опустился на его лицо; Камиль буквально ощутил это движение.
– Вы бездарный писака, – сказал ему Клод. – А моя дочь впечатлительна, склонна к идеализму и невинна, как голубка. Ей невдомек, что жизнь состоит из одних трудностей и невзгод. Она может думать, будто знает, чего хочет, однако это не так, а вот я знаю.
Камиль ушел от Клода. Им предстояло не видеться несколько месяцев. Он торчал на улице Конде, заглядывая в окна первого этажа в надежде увидеть Аннетту, но все было напрасно. Обходил издателей, словно с прошлой недели они могли изменить мнение и теперь готовы пуститься во все тяжкие. Типографии трудились денно и нощно, но владельцам приходилось соизмерять риски: подстрекательская литература пользовалась спросом, но никто не хотел, чтобы тираж конфисковали, а работников выставили на улицу.
– Все просто: если я это опубликую, меня посадят, – сказал ему издатель Моморо. – Не желаете смягчить тон?
– Не желаю, – ответил Камиль. – Я не иду на компромиссы, как говорит Бийо-Варенн.
Он тряхнул головой. Камиль перестал стричься, и теперь, даже когда он несильно тряс гривой, волосы ложились выразительными темными волнами. Ему нравился этот эффект. Неудивительно, что голова постоянно болела.
Издатель спросил:
– А как поживает ваш с мсье Фабром непристойный роман? Не лежит душа?
– Когда он уедет, – радостно заявил Фабр д’Антону, – я переработаю рукопись и сделаю героиню похожей на Люсиль Дюплесси.
Если в соответствии с обещанием короля Генеральные штаты будут созваны… можно не сомневаться, что это приведет к революции в государственном управлении. Будет принята конституция, вероятно чем-то напоминающая английскую, а права короны будут ограниченны.
Габриэлю Рикетти графу де Мирабо сегодня исполнилось сорок: с днем рождения. В честь юбилея он разглядывал себя в большом зеркале. Размер и живость отражения затмевали пышную резную раму.
Семейное предание: в день его рождения акушер, завернув ребенка в пеленку, подошел к отцу и сказал: «Не пугайтесь…»
Он никогда не отличался красотой. В свои сорок выглядел граф на пятьдесят. Одна морщина – вечное безденежье, всего одна, деньги никогда его не заботили; по одной на каждый мучительный месяц в Венсенском замке. По морщине на каждого бастарда. Ты славно пожил, говорил себе граф, неужели ты думал, что жизнь не оставит отметин на лице?
Сорок – поворотный пункт, говорил себе граф. Не оглядывайся. Ад раннего детства: шумные кровавые ссоры, поджатые губы и убийственное молчание дни напролет. Однажды он встал между матерью и отцом, и мать разрядила пистолет ему в голову. Ему было всего четырнадцать, когда отец сказал про него: «Я увидел в нем натуру зверя». Затем армия, несколько дуэлей, буйный разврат и припадки слепой упрямой ярости. Жизнь в бегах. Тюрьма. Братец Бонифас, горький пьяница, ни дня не бывший трезвым, раскормленная туша, настоящий ярмарочный уродец. Не оглядывайся. Банкротство, подкравшееся почти неожиданно. Женитьба, крошка Эмилия, богатая наследница, крошечный узелок яда, которому он поклялся хранить верность. Интересно, где сейчас Эмилия, спрашивал он себя.
С днем рождения, Мирабо. Оцени свои активы. Мирабо выпрямился. Он был высок и крепок, с широкой грудью: объемные легкие. Испещренное оспинами лицо рождало оторопь; впрочем, нельзя сказать, что с таким лицом женщины любили его меньше. Он повернул голову, чтобы оценить орлиный профиль. Узкие неприятные губы, такие зовут жесткими. А в целом мужественное, породистое, энергичное лицо. Немного приукрасив правду, можно сказать, что он сделал свою семью одной из старейших и благороднейших во Франции. А кому важна правда? Педантам, знатокам родословных. Люди оценивают тебя по твоим заслугам, говорил он себе. Но сейчас дворяне, второе сословие королевства, отреклись от него. Ему не нашли места, у него отняли голос. Впрочем, им это только казалось.
Его положение усложнялось тем, что не далее как прошлым летом вышла скандальная книга «Тайная история берлинского двора», обнажавшая постыдные постельные обыкновения пруссаков и сексуальные пристрастия знати. Как бы рьяно ни отрицал он свое авторство, все понимали, что книга основана на его наблюдениях времен дипломатической службы. (Дипломат, он? Вы шутите?) Вообще-то, это не его вина: разве он не отдал рукопись своему секретарю, строго велев никому не показывать, а особенно не читать самому? Откуда ему было знать, что его тогдашняя любовница, жена издателя, будет рыться в секретарском столе? Впрочем, такое оправдание правительство вряд ли устроит. К тому же в августе он особенно нуждался в деньгах.
Правительству следовало проявить большую гибкость. Если бы в прошлом году ему нашли применение вместо того, чтобы им пренебрегать, – что-то, достойное его талантов, скажем, отправили послом в Константинополь или Петербург, – он сжег бы «Тайную историю» или утопил бы ее в пруду. Если бы тогда прислушались к его совету, у него не возникло бы желания их проучить.