Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5



    …– Ну, рассказывай, мил человек, кто такой, откуда, куда? –Гаврилов, смахнув рукавом снег, присел  на кучу обгоревшего камыша и раскурил самокрут, выпустив густые клубы терпкого  дыма. Он приказал привязать руками и ногами  пленного к почерневшему столбу, а чтобы рассмотреть его получше, поднес поближе к лицу разожженный пучок соломы. На поиск Лопатина и его кобылы он отправил двоих  бойцов, Остапенко и Овчаренко остались  при командире.

 –Молчишь…Ты моли бога, чтобы хлопцы мне Лопату живым нашли, иначе казнь тебе будет ой, какая лю-ютая!  С тобой кто еще  шел? Куда шли и с чем ? По-хорошему спрашиваю…пока!

Пленник, поникнув головой, угрюмо молчал. Шапку он потерял, и мокрые русые волосы спадали на высокий интеллигентный лоб. На вид ему было лет не больше тридцати, может, даже и меньше. Прямая осанка выдавала в нем военного.

– Ну, давай так… Ежели мне все, как есть, обскажешь, я тебя…, -тут Гаврилов выпрямился и, оглянувшись на своих спутников, хитровато  ухмыльнулся, – просто, застрелю. Вот так: хлоп – и все! Без мук помрешь! Ну, а коли будешь молча-а-ть… Не обижайся.

– Сапоги мне его дашь? Какой товар, офицерские! –Остапенко, нагнувшись, хотел было потрогать рукой, но пленный вдруг  выпростал из веревки ногу и с силой оттолкнул его.

– Ах, ты, паскуда!! –взревел отлетевший Остапенко и, подскочив, выхватил револьвер, но Гаврилов вдруг встал между ними: -Остынь, Гришка! Успеешь, не  дури.

Сузившиеся глубокие Гришкины глаза люто  блеснули желтым хищным блеском, заходили судорожно желваки на широких скулах , он зло сплюнул и отошел.

Метель усиливалась, разбирался тягучий  степной буран. Из белесого бурлящего  мрака вдруг вынырнули вернувшиеся красноармейцы, ведя в поводу мокрую Невесту. Поперек крупа ее , туго обхваченный вожжами, висел обмякший труп Лопатина, весь в белой пороше. Буденновка отчего-то была развернута тылом на лицо и туго завязана на шее. Один из них, соскочив с коня, подошел к Гаврилову:

-Туточки он был, недалече… Пуля в глаз вошла, лисицы уж полголовы сгрызли… А напарника евойного,– он кивнул на пленного, -под запрудой уж собаки жрут, отгонять не стали.  А конь убег…Надо уходить, командир, заметает.

-Степа-а!! Будь человеком, да отдай же ты его мне! А-а ?! –заскулил, запричитал,  Остапенко, -за  Лопату-у, р-разор-ву, пор-рубаю-ю, падлу-у!…С пятнадцатого год-а-а..! Что я деткам…его скажу-у…-и, навалившись на труп Лопатина, распластав руки, плакал, как дитя.



-Хреновые твои дела, господин кадет , -задумчиво проговорил Гаврилов, вплотную подойдя к пленному и еще раз в свете пучка горящего камыша рассматривая его, -в последний раз спрашиваю! Имей в виду, патрон на тебя, с-сука, я тратить не буду!! –  Но, встретив безразличный, спокойный взгляд, осекся, отступил. И, развернувшись, бодро кивнул Остапенку:

-А ну, Григорий, забирай… свои сапоги! Не портить же добро.

Тот вскочил, размазывая по лицу слезы, и, неспешно подойдя, с разворота дал кадету  прикладом карабина под дых. Голова пленного поникла, он обмяк, Гришка, улыбаясь, сдернул сапоги и, отшвырнув портянки, свернул их вдвое, затем, повернувшись к своему жеребчику, аккуратно вложил в подсумок.

-Его тоже… тебе отдаю. Кончай его , Гриша, да смотри, не отстань! – вскакивая в седло, гаркнул Гаврилов, -по коням! За мной, ма-арш!!

Когда разъезд пропал в белой мгле, Остапенко, спокойно улыбаясь, вынув револьвер, с силой еще раз ударил, находящегося в беспамятстве кадета рукояткой в затылок, отведя кипящую душу. Затянул ослабленные веревки, пошарив по карманам, вынул золотые часы на цепочке и пустой серебряный портсигар. Отступив пять шагов, взвел  курок, наведя  револьвер в висящую голову: – За Лопату тебе, говно! Э-эх, жалко мне, что сразу, без мук  подохнешь, падаль…– но вдруг, как что-то вспомнив,  опустил ствол и отступил еще немного, – ну не-ет, я нынче оч-чень злой! Вот сейчас я с тебя  юшку пущу…Для затравки! Хы-хы…И нехай  тебя голодные волчары  живьем, по кусо-о-чкам, рвут! –и , растянув рот до ушей от вдруг осенившей его мысли, два раза выстрелил пленному в плечо и босую белую ступню. Очень довольный собой, взлетел в седло, и, присвистнув, растворился в метели.

    …Ольга, не слыша в течение получаса больше никаких звуков снаружи сторожки, кроме тоскливого воя пурги, уже хотела  осторожно выйти, осмотреться, и уже взялась, было, за щеколду, как вдруг ударили где-то рядом  два подряд револьверных выстрела. Она замерла, вздрогнув от неожиданности,  и опять  в  напряжении отступила  в дальний угол, побелевшими пальцами сжав до боли карабин. И снова, сколько она  не прислушивалась, ничего, только тонкий плач колючего зимнего ветра. Какое-то смутное предчувствие не оставляло ее, а страх отступил, стих, растворился. Где-то совсем недалеко раздался вдруг унылый волчий вой. И теперь она поняла, что люди – ушли.

Держа карабин на весу в одной руке, в другой сжимая горящую керосинку, осторожно шла она, проваливаясь по колено в растущие на глазах сугробы, вдоль закопченных столбов, обходя побелевшие  уже  завалы обгорелого камыша. Слабый свет фонаря, колыхаясь, робко выхватывал из мрака  причудливые заснеженные предметы. Дочь гвардейского полковника, знакомая с оружием с десяти лет, она  не дрогнула, когда  вдруг в упор встретилась глазами с диким, горящим из темени  двумя зелеными огоньками, холодным взглядом  хищника. Резкий  выстрел разорвал тишину, послышался предсмертный визг, огоньки пропали. И тут же увидела она притянутого веревками к столбу человека, почти засыпанного снегом, и только под босыми его ногами снег таял в красной кашице. «Жив!»– пронзила ее сознание мысль. Отряхнув снег с головы, заметила едва шевелящиеся губы, дрогнувшие веки…

Укрепив фонарь на торчащем из снега обгоревшем страпиле, она, выстрелив в темноту для верности еще раз, сбросила на снег кожух, обрезав веревку, опустила на него обмякшее тело. Послышался сдавленный стон и невнятное бормотание.  Перекинув карабин за спину, повесила на локоть  коптящий фонарь и за рукава потянула кожух, напрягая последние силы, в землянку, оставляя на снегу кровавый след. Едва заперла дверь, как снаружи снова, пробиваясь сквозь порывы ветра,  тоскливо повис  недалекий протяжный вой.

Перетянув сырым ремешком икру повыше рваной раны, промыла, высушила чистой тряпицей, густо присыпала свежей  мелкопротертой золой с порохом, туго перевязала. Прощупав осторожно кость, с радостью убедилась, что она цела. Его лоб то и дело покрывался мелкой испариной, потрескавшиеся губы едва шевелились, дышал он сбивчиво, горячо. Ольга, приподняв его за плечи, стала снимать китель, ибо увидела еще одно бурое пятно, справа, пониже ключицы. Раненный вдруг вскрикнул и стал бормотать что-то бессвязное. На исподней рубахе, повыше легкого, ядовито растеклась над пулевым входом уже запекшаяся кровь. Осторожно приподняла торс, поддерживая мокрую голову, и , осмотрев со спины и, не найдя выходного отверстия, а только какое-то, размером с яйцо, синеватое пятно, с ужасом поняла, что пуля не вышла, а застряла где-то под лопаткой…И опять, сама поражаясь своему спокойствию, высыпала из патрона порох, промыв и высушив сочащуюся  ранку, сделала перевязку. Поминутно вытирая горячий лоб, просидела над  раненым до зари, а, едва поутру  улеглась снаружи буря, он  затих, часто и ровно дыша. Но Ольга, два года проработавшая в одном из московских госпиталей, хорошо понимала, что пока пуля находится в теле, это затишье временное, ее необходимо извлечь, иначе… Сколько раз видела она, как смерть неумолимо  забирала тех, кого уж было не спасти! Одни тихо уходили в забытьи, в бреду, другие же – в сознании, ясно понимая, что жизнь-то  кончается, кто- молча скрипя зубами, кто- матерясь, рвя в беспамятстве окровавленные бинты, кто бессильно, как ребенок,  плача, умоляя доктора и сестричек помочь, вылечить, отогнать лютую смерть… Сколько последних, наполненных болью, горем  и безысходностью, прощальных, коротеньких солдатских  писем написала она за те два года долгими ночами, дежуря в палате!..Матерям, вдовам, осиротевшим детишкам…