Страница 38 из 47
Льет, как лило всю жизнь, не помню другого дождя, ни другого цвета, ни другого безмолвия, льет медленно, равнодушно, монотонно, льет без конца и без начала, говорят, воды всегда возвращаются в свои русла, неправда, дрозд снова поет, но по-другому, не так мелодично и утонченно, более печально и матово, кажется, песня выходит из горла фантастической птицы, птицы с больной душой и памятью, возможно, дрозд постарел и разочаровался, в воздухе нечто новое, ясно, некоторые люди уже не дышат, по нашим горам катились головы и подлость, но также слезы, много слез, земля того же цвета, что небо, из той же благородной и грустной материи, край горы стерся за молчаливым дождем, нежно-зеленый и пепельно-серый оттенки служат прикрытием волку и лисе, война не удушила волка, не прикончила волка, не убила волка, воевал человек против человека, против веселья на лице, теперь человек печален, вроде как пристыжен, не все вижу ясно, но, по-моему, война погубила человека, эту страдающую несчастную тварь, эту горемычную тварь, что не исправляется. Если кто-нибудь попросит мира, жалости и прощения, никто не обратит внимания, победа опьяняет, а также отравляет, победа под конец сбивает победителя с толку и усыпляет его, Раймундо, что из Касандульфов, чувствует себя плохо из-за раны, сеньорита Рамона говорит:
– Скоро опять будешь сильным и здоровым, не сомневайся, главное, что дожил до конца.
Когда наступает молчание, испанцы говорят «тихий ангел пролетел», а англичане, что дурак родился. Раймундо, что из Касандульфов, отвечает не сразу.
– Ты очень добра ко мне, Монча, думаешь, стану живым, как раньше, живым во всем?
– Да, Раймундо, во всем, живым во всем, увидишь, через несколько дней.
Робин Лебосан дарит Раймундо, что из Касандульфов, бутылку виски.
– Пожалуй, единственная во всей Галисии, только что ее мне привез старший Венсеас из Португалии, береги ее.
Было ошибкой поручить сведение счетов, суд и расправу юристам, лучше бы пехоте, было бы быстрее и милосердней, отдельные ошибки не имеют значения. В «Энеиде» прочтем, что и боги ошибаются, даже какой-нибудь перегиб не был бы важен, жестокость не в беспорядочном насилье доблестного рубаки и выпивохи, который живет с оглядкой и расчетом, а в трусливом администраторе, трусливом бюрократе, что умеет сохранять жизнь только осторожной скупостью, это тип отвратительный, слюнявый, зло – холодное, размеренное насилие посредственности, удушающей бумагами ростки жизни, это – не творцы справедливости, а маски карнавала немых; моль бюрократии хуже, чем горный зверь, мстительнее и разрушительнее, человек теряется, развинчивается и падает, не злится, не убегает, не кончает с собой – нет, только пугается, съеживается и размякает, становится угрюмым, неуклюжим, поддерживает глупость и порядок, обо всем узнает только из газет, и это несправедливо и трусливо; справедливость – еще несозревшая мечта, а мужество осталось в грустном цветке, истрепавшемся в букете: вчера в шесть утра во исполнение семидесяти трех смертных приговоров, вынесенных трибуналом в четверг, и так далее…
– Это, Монча, было как лихорадка, все словно в тумане, пожалуй, не скоро буду ясно видеть.
– Не думай об этом. Не открывай бутылку с виски, береги, выпьешь один; я сделаю тебе коктейль и тебе, Робин.
Раймундо, что из Касандульфов, нравится коктейль; красный вермут и можжевельник поровну, несколько капель горькой, листик мяты и перец.
– Чего нет, это льда.
– Не беспокойся, как-нибудь охладим.
Раймундо, что из Касандульфов, забыл с коктейлем свои черные думы.
– В Ля-Корунье, в кафе «Америка» и «Наутило» подавали коктейли, «Америка» находится на Королевской улице, по левую руку, хозяином был дон Оскар, я туда ходил с кузенами, иногда с Ампарито, какая хорошая девочка Ампарито! нужно вернуться в Ля-Корунью и увидеть ее, пожалуй, у нее уже есть жених, скорее всего есть.
Бенисья, дочка Адеги, не умеет ни читать, ни писать, ей это ни к чему, я не очень уверен, что грамота может для чего-нибудь пригодиться, у Бенисьи соски точно каштаны, и постепенно, мало-помалу улыбка возвращается на ее лицо.
– Бенисья.
– Слушаю, дон Раймундо.
– Сбегай в лавочку, принеси мне спичек и писчей бумаги.
– И марки?
– Да, и марки, три или четыре.
– Хотите с Изабеллой Католической или с каудильо? Раймундо, что из Касандульфов, улыбнулся.
– Какие есть, плутовка, какие есть.
В этом году немногие пошли паломниками к Корпиньонской Богоматери в Санта-Байа, за Лалином, это год неопознанных мертвецов и неожиданных арестов, в этом году меньше бесноватых и больше полицейских, ясно, обычаи изменяются, меньше также торговцев и музыкантов.
– Можно играть на гаите?
– Только днем.
Под развесистым дубом знахарка колотит четками парня-идиота, чтобы он изрыгнул демона.
– Свинья, что ж ты, хочешь остаться с чертом внутри? Вон отсюда! Сатана, подлый демон, изыди из тела этого человека!
Раймундо, что из Касандульфов, устал, все, что видит, немного странно и искусственно, ясное дело, он устал.
– Едем, Монча? По-моему, Галисия выродилась вплоть до колдовства, почему мы не родились на сто лет раньше или позже?
По дороге домой Раймундо, что из Касандульфов, почти все время угрюм и молчалив, едут они в старом «эссексе», купленном сеньоритой Рамоной у одного португальца, черный торжественный «паккард» и белую изящную «изотту-фраскини» реквизировали в начале войны, и их никогда больше не видели, кому-то послужат.
– О чем думаешь?
– Ни о чем, видишь ли, в голове вертится одна мысль, которая мне не нравится…
Льет учтиво, любовно, кротко на зеленое пустынное поле, на хлеб и кукурузу, пожалуй, льет без галантной учтивости, без покорной любви, без кроткого и радушного спокойствия, льет, пожалуй, порывами, внезапными ударами, потому что у дождя тоже отнята его стихия, Раймундо, что из Касандульфов, сидя рядом с сеньоритой Рамоной, снова говорит словно с неохотой:
– Испания – труп, Монча, не хочется верить в это, но очень боюсь, что труп. Неизвестно только, сколько будем тянуть с похоронами. Как бы хотелось ошибиться! Чтобы она не умерла, а только обмерла и могла очнуться! Как прекрасна Испания, и как ей не повезло, знаю, что этого нельзя говорить, но сама видишь – у испанцев почти не осталось энергии жить, мы должны чудовищно напрягаться и тратить все силы на то, чтобы нас не убили другие испанцы.
Сеньорита Рамона и Раймундо, что из Касандульфов, прибыли в деревню перед заходом солнца.
– Я останусь у тебя, Монча, я устал и лягу без ужина.
– Как хочешь.
Жизнь продолжается рядом со смертью, известно, закон Бога, другие называют это инерцией, а третьи даже не видят, как проходят и жизнь, и смерть.
– Ты немного бледна, Нунчинья, плохой цвет лица.
– Да, три или четыре дня плохо сплю, не знаю, что со мной, возможно, непорядок с месячными.
Гауденсио играет на аккордеоне без энтузиазма, голоса чужаков не могут вдохновить сердца, Марта Португалка из заведения Паррочи, женщина почтенная и любезная, хорошо знает службу.
– Я делаю то, что знаю, и тружусь с охотой, мне платят за удовольствие, сама я денег не спрашиваю.
Гауденсио играет вальс Штрауса «Сказки Венского леса», очень романтичный и изящный, очень элегантный; сержанту Клементе Паломаресу, от интендантства, нравится терзать женщин, нравится избивать их, по правде, это всем нам нравится, лишь бы найти такую, которая позволит, и деньги, чтобы хорошо заплатить. Марта Португалка говорит ему:
– Мне платят за удовольствие, пока платишь, все идет, понял? Но если доведешь меня до крови, я прокляну мать, что тебя родила, а если заставишь плакать, убью, клянусь Богом!
– Я тебе подарю рубин и жемчужину, Марта, рубин, как капля крови, а жемчуг – слеза.
– Ладно.
Пура Парроча пахнет чесноком, не то что любит его, а по нужде, у Пуры Паррочи повышенное давление, чтобы сбить его, она завтракает с чесночным маслом, чеснок – хорошее средство от чумы, также годится от вампиров и от глистов, плохо, что запах остается в дыхании. Дон Анхель Алегрия, ортопед, протезист, коллекционирует эмблемы: Социальная защита, Мигель де Сервантес Сааведра, первый среди испанских гениев, Испанская пехота, стрелок XVIII века, Мальорка, сверкающая жемчужина смеющегося архипелага, дон Анхель страдает орхитисом и шар у него вздулся, как цветная капуста, девушки Паррочи бегут от него, как от чумного.