Страница 8 из 16
– Княжич твой умер.
Три слова прозвучали глухо, перекатились в тишине комнаты из угла в угол и стукнулись друг о друга, как орехи в туесе, и словно выбили из меня всё, чем успела наполниться моя тяжёлая с болезни голова. Выбили не только из мыслей, отовсюду: из сердца, из души, из дыхания даже. Я окаменел, почувствовал себя совсем пустым, пустым и хрупким, как выпитое яйцо. А потом мне стало больно.
– Ты точно знаешь?
Даже голос стал ломким, пошёл трещинами. Горло иссохло.
Мне хотелось, чтобы она повернулась и сказала, что пошутила, хоть и не шутят таким. Хотелось, чтобы просто ответила: нет, мол, не точно. Хотелось, чтобы пожала плечами. Но Пустельга кивнула, добивая меня.
– Точно. Страстогор сам передал мне. А тебе – это.
Она вытащила из кармана бумагу, сложенную вчетверо. Бумага была дорогой, почти белой, цвета высушенной ветром кости, а края чуть обтрепались. Ни конверта, ни адресата, только красная печать с головой пучеглазого филина – Страстогорова печать, сотни раз её видел, ошибиться тут невозможно. Трясущимися руками я выхватил у Пустельги письмо, сломал печать, развернул бумагу и впился глазами в слова, пляшущие и расплывающиеся. Мне вдруг остро не хватило воздуха.
«Кречет!
Глубину моего доверия к тебе невозможно было измерить. Ты знаешь. Ни старшим дружинникам, ни воеводам, никому из совета, даже Игнеде я так не доверял. Скажи, Кречет, разве моя просьба была сложнее тех, с которыми ты играючи справлялся? Нет, не так. Скажи, разве просил я тебя о чём-либо, с чем ты не в силах был бы справиться?
Конечно, не просил. Ты мог, да не сделал. Пытался, но не успел.
Во мне сейчас печёт и клокочет скорбь отца, потерявшего единственного сына. Ревёт и бушует ярость верховного князя, лишившегося наследника. Пустельга должна была тебе передать. Если же не сказала, знай: Видогоста унесла Морь.
Да, Кречет, это была именно она.
Если бы ты видел, как Морь истерзала его бедные, тонкие руки… Нет, лучше никому такого не видеть. Я закрываю глаза и вижу эту картину, словно выжженную изнутри на моих веках, и я до конца жизни буду засыпать и просыпаться с этим воспоминанием.
Ты мог, но не сделал, Кречет.
Не отыскал, не привёл, не помог, не спас.
Потерял время, таскаясь по нечистецким местам и замышляя что-то чёрное, колдовское. Я предупреждал, что не потерплю ни малейшего отголоска чар. Предупреждал, что лучше тебе сделать всё, чтобы спасти моего сына.
Предал ли ты саму соколиную сущность? Предал ли ты меня, Кречет?
Служил бы ты Ягмору – он бы вздёрнул тебя на самом высоком дубу и показывал бы всем гостям в течение ближайших пятнадцати зим. Тело бы твоё истлело, ветер бы обглодал его до белых костей, и не было бы твоему духу покоя.
Служил бы ты Пеплице – она бы привязала твои ноги к двум быстроногим скакунам и пустила бы их в разные стороны. Твоя кровь пропитала бы главную площадь Коростельца, въелась бы в камни, и все бы плевали в пятно, потому что предателей никто не чтит, а соколов-предателей и подавно.
Служил бы ты Дубу – он бы подвесил тебя за ноги, а голову закопал бы в муравейник. Муравьи начали бы с глаз, и неизвестно, от чего бы ты быстрее умер: от крови, прилившей к голове, или от боли.
Служил бы ты Мохоту – он связал бы тебя и бросил в Русалье Озеро. Голодные мавки не посмотрели бы на то, что ты сокол, и каждая отщипнула бы себе кусочек горячей людской плоти.
Служил бы ты Изгоду – он просто прорубил бы твой череп своим боевым топором, потому что ты и сам знаешь, что князь Сырокаменского скор на расправу и горяч.
Но ты служишь мне, Страстогору, а я не жесток и не дик. Ты должен быть счастлив служить мне, Кречет. Надеюсь, ты и счастлив.
Я даже готов простить тебя. Не сердцем, конечно, лишь разумом. Без сокола я обойтись не смогу, а лучшую замену тебе быстро не найти.
Жду тебя, без оглядки на твоё поражение. Без оглядки на твоё легкомыслие или осознанное предательство. Жду, несмотря ни на что. Пока что я нуждаюсь в тебе, да и ты во мне тоже. И кое-что ты ещё способен сделать, чтобы искупить гибель моего мальчика и попытаться вернуть моё доверие.
Твой князь Страстогор».
Я сжал письмо до хруста.
Страстогор не подумал о том, что со мной самим могло случиться что-то худое. Он думал, я взбрыкнул и отчего-то решил не искать Истода вовсе. Он думал, Видогост не дорог мне так же, как ему самому. Он подумал, я его предал.
С соколами ничего не может произойти. Они парят в небесах, вольные птицы, режут острыми крыльями ветер и падают камнями на головы тех, на кого князь покажет. Сокол служит до самой смерти и умирает, продолжая служить. Такова соколья доля.
Неужели я чем-то мог подтолкнуть Страстогора к таким размышлениям? Неужели когда-то мог показаться хитрым, вероломным, неверным?
Не знаю, от чего мне было больнее: от вести о смерти княжича или от того, что князь решил, будто я предатель.
Я ещё раз пробежался глазами по письму, подмечая, как скачет почерк князя, становясь то дрожащим и неровным, то чрезмерно жёстким, рубящим даже. И составлено, очевидно, не по княжеским обычаям, не так, как положено, а небрежно, наспех, на горячую голову. Сложив бумагу, я положил письмо поверх покрывала.
– Благодарю тебя, Пустельга.
Я прямо посмотрел на неё и отвернулся. Она всё поняла и вышла за дверь. Оставшись один, я уткнулся лицом в сгиб локтя и замер так.
Глава 14
Горвень скорбящий
– Что Рудо? – спросил я, едва Огарёк вернулся.
Мальчишка неодобрительно цокнул языком и покачал головой, совсем как старушка, журящая нерадивую молодёжь. Я рад был видеть, что на Огарьке не оставили ни царапины, но ничего доброго ему не сказал.
– Что с ним будет, с Рудо твоим? Целёхонек, на псарне сидит. Я хожу к нему часто, не переживай.
– Веди сюда.
Я опустил ноги на холодный пол и, собравшись с силами, поднялся. Огарёк выронил чашку с очередным отваром, и она покатилась, расплёскивая курящуюся паром жидкость.
– Ты дурень, что ли?! – Огарёк подбежал ко мне, схватил под локоть. Я вяло вырвался.
– Полно, долежался до того, что поздно стало. В путь пора.
Я схватил со стола кувшин, хлебнул прямо через край, плеснул на свободную ладонь и брызнул в лицо. Меня ещё пошатывало, но я твёрдо решил не возвращаться в постель. Сейчас расхожусь, взбодрюсь, разгоню кровь, и станет легче. В комнате было холодно и тесно. Какая-то клеть, окошко малюсенькое, мебели почти нет… Холод – это хорошо. Холод приводит мысли в порядок и гонит немочь. Я мельком глянул на себя: обрядили в какую-то длинную рубаху, всё равно что нищего покойника. Не раздумывая, я стянул её с себя, оставаясь нагим, только с камнем на шее. Огарёк снова цокнул языком, но я сделал вид, что не услышал. Чего неженку из себя строит? На нетвёрдых ногах я прошагал к сундуку, откинул крышку и, как надеялся, обнаружил там свои вещи. Перевязал волосы кожаным ремешком, натянул дорожную одежду, поворчал, что в плаще осталась дыра от стрелы. Рубаху Огарёк мне где-то справил новую, та, видать, совсем негодной стала.
– Чего моргаешь? – рыкнул я на мальчишку. – За псом беги, сказал же.
– Ты больной ещё! Вчера весь день лежал в лёжку, а сейчас – в путь? Уймись, Кречет.
Вот так. Взбрыкнуть решил, значит.
– За псом, – повторил я резко и весомо.
Присел перед сундуком, стал проверять оружие. Вот тут радоваться было нечему. Всё оказалось даже хуже, чем я предполагал. Конечно, никто не удосужился собрать стрелы и звёзды. К тому же у меня остался только один метательный нож. Нож, кинжал да сиротливый лук – вот и всё, что удалось сохранить. Я скверно выругался. Зато лисьедухи нашлись: три сморщенных гриба, серо-синих, в светлых крапинах. Я сжевал сразу два, горько-кислых, пересушенных в труху, поморщился и кашлянул.