Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 76



В Риме Станкевич вновь встретился с Тургеневым, который приехал сюда на месяц раньше, в феврале.

Тургенев вспоминал: «Я встретил его (Станкевича. — Н. К.) в начале 1840-го года в Италии, в Риме. Здоровье его значительно стало хуже — голос получил какую-то болезненную сиплость, сухой кашель часто мешал ему говорить. В Риме я сошелся с ним гораздо теснее, чем в Берлине — я его видел каждый день — и он ко мне почувствовал расположение».

Действительно, их некогда прохладные отношения постепенно стали перерастать в дружеские. По приезде Тургенев подробно рассказывал Станкевичу о России, о пожаре, об однокурснике Станкевича Михаиле Лермонтове, которого видел в Петербурге, а также о делах семейных. Они вместе ходили по развалинам Колизея, спускались в катакомбы, где жили, совершали литургии и где находили свой последний приют первые христиане. Огромное впечатление на обоих произвели собор Святого Петра, произведения великого Микеланджело… Знакомясь с культурой и бытом страны, Станкевич и Тургенев одновременно развивали свои взгляды на искусство.

Следует заметить, что Станкевич хотя и относился к Тургеневу дружески, однако не без покровительства. Случалось, Станкевич «осаживал» его «довольно круто, чего он в Берлине не делал». В своих записках Тургенев вспоминал: «Раз в катакомбах, проходя мимо маленьких нишей, в которых до сих пор сохранились останки подземного богослужения христиан в первые века христианства, я воскликнул: «Это были слепые орудия Провидения!» Станкевич довольно сурово заметил, что «слепых орудий в истории нет — да и нигде их нет». В другой раз перед мраморной статуей св. Цецилии я проговорил стихи Жуковского:

Станкевич заметил — что плохо тому, кто по привычке любуется прелестью, да еще в такие молодые годы».

Был еще эпизод, когда на одну резкую фразу Тургенева по поводу России и дворянской семьи Станкевич деликатно, но весомо произнес слова, которые Тургенев запомнил надолго: «Отечество и семейство есть почва, в которой живет корень нашего бытия; человек без Отечества и семейства есть пропащее существо, перекати-поле, которое несется ветром без цели и сохнет на пути… От этого избави вас Боже, Тургенев! Впрочем, вы слишком знаете цену себе, чтоб допустить возможность такого существования».

Как писал упоминаемый в нашем повествовании литературовед В. Ю. Лебедев, временами казалось, что Станкевич видит собеседника насквозь и прекрасно чувствует, где в нем правда и где ложь. Перед его цельной личностью Тургенев терялся, чувствуя свои слабости. Но в этом «самоумалении» не было ничего унижающего человеческое достоинство, потому что в Станкевиче отсутствовали какие бы то ни было признаки самовлюбленности, сознание своей избранности. Таким сделала его природа, и он носил свой дар легко и свободно, не сознавая, каким сокровищем обладает.



Безусловно, духовно-нравственное влияние Станкевича на Тургенева было огромно и благотворно. Вот одно из признаний Тургенева Грановскому: «Со мной случилось то же, что с бедным человеком, получившим огромное наследство: трудно и запуганно. Целый мир, мне не знакомый, мир художества — хлынул мне в душу… Скажу Вам на ухо: до моего путешествия в Италию мрамор статуи был мне только что мрамор, и я никогда не мог понять всю тайную прелесть живописи».

Для понимания личности Станкевича более важно еще одно его признание, о едва ли не главной роли этого человека в своей судьбе. В одном из писем Тургенев написал Бакунину и Ефремову: «Как для меня значителен 40-й год! Как много я пережил в 9 месяцев! Вообрази себе — в начале января скачет человек в кибитке по снегам России. В нем едва началось брожение — его волнуют смутные мысли; он робок и бесплодно-задумчив… В Риме я нахожу Станкевича. Понимаешь ли ты переворот, или нет — начало развития моей души! Как я жадно внимал ему, я, предназначенный быть последним его товарищем, которого он посвящал в служение Истине своим примером, Поэзией своей жизни, своих речей! Я его увидал и прежде, еще непримиренный, я верил в примирение: он обогатил меня тишиной, уделом полноты — меня, еще недостойного… Я видел в нем цель и следствие великой борьбы и мог — отложивши ее начало — без угрызения предаться тихому созерцанию мира художества: Природа улыбалась мне. Я всегда живо чувствовал ее прелесть, веяние бога в ней; но она, прекрасная, казалось, упрекала меня, бедного, слепого, исполненного тщетных сомнений; теперь я с радостью протягивал к ней руки и перед алтарем души клялся быть достойным жизни! Перед одним человек безоружен: перед собственным бессилием — или если его духовные силы в борьбе… теперь враги мои удалились из моей груди — и я с радостью, признав себя целым человеком, готов был с ними вступить в бой. Станкевич! Тебе я обязан моим возрождением: ты протянул мне руку — и указал мне цель… и если, может быть, до конца твоей жизни, ты сомневался во мне, пренебрегал меня, быть может — что я заслужил моими бывшими мелочами и надутыми порывами — ты теперь меня всего знаешь и видишь истинность и бескорыстность моих стремлений. Благодарность к нему — одно из чувств моего сердца, доставляющих мне высшую отраду. Я приехал в Берлин, предался науке — первые звезды зажглись на моем небе…»

В этих словах будущего великого классика русской литературы нет никакого преувеличения. Наделенный природным умом, он дал очень точную характеристику светлой личности Станкевича. Наблюдательный Тургенев, обладающий еще и даром художника, написал, пожалуй, и самый убедительный словесный портрет друга, точными штрихами запечатлел черты его характера:

«Станкевич был более, нежели среднего роста, очень хорошо сложен — по его сложению нельзя было предполагать в нем склонности к чахотке. У него были прекрасные черные волосы, покатый лоб, небольшие, карие глаза; взор его был очень ласков и весел; нос тонкий, с горбиной, красивый с подвижными ноздрями — губы тоже довольно тонкие, с резко означенными углами; когда он улыбался — они слегка кривились, но очень мило — вообще улыбка его была чрезвычайно приветлива и добродушна, хоть и насмешлива; руки у него были довольно большие, узловатые, как у старика; во всем его существе, в движениях была какая-то грация и бессознательная distinction (исключительность. — Н. К.) — точно он был царский сын, не знавший о своем происхождении. Одевался он просто — носил обыкновенно палку. Ни разу не слыхал я от него жалоб на свое здоровье; о болезни своей он говорил не иначе, как в шутливом тоне; никогда он не хандрил.

В нем была наивность, почти детская — еще более трогательная и удивительная при его уме. Раз на прощанье с г-жей Фроловой он принес ей в подарок круглую (так называемую геморроидальную) подушку под сиденье — принес — и вдруг догадался, что вид ее неприличен, сконфузился, и так и остался с подушкой в руках — и, наконец, расхохотался. Он был очень религиозен, но редко говорил о религии. По-французски говорил порядочно, по-немецки лучше — немецкий язык он знал очень хорошо. Я забыл сказать, что в Риме я одно время рисовал карикатуры — иногда довольно удачно; Станкевич задавал мне разные, забавные сюжеты и очень этим потешался.

Изредка находил на него, однако, страх — как бы предчувствие близкой смерти. Раз, возвращаясь уже вечером в открытой коляске из Альбано, поравнялись мы с высокой развалиной, обросшей плющом — мне почему-то вздумалось вдруг закричать громким голосом: Divus Gajus Julius Caesar (божественный Гай Юлий Цезарь. — Н. К.) — в развалине эхо отозвалось будто стоном. Станкевич, который до того времени был очень разговорчив и весел, вдруг побледнел, умолк и, погодя немного, проговорил с каким-то странным выражением: «Зачем вы это сделали?» В то время в Риме беспрестанно случались убийства, чуть ли не по одному на день. Говорили даже, что убийцы пробираются на квартиры иностранцев. Станкевич перепугался, приказал устроить у своей двери железные болты и крюки и баррикадировался с вечера. Раз я его спросил, что бы он сделал, если б вдруг, ночью, открывая глаза, он увидал, что какой-то незнакомый человек шарит по его комнате? «Что бы я сделал? — возразил Станкевич. — Самым нежным голоском, чтобы не подать ему даже мысли, что я могу защищаться — сказал бы я ему: Carissimo signor ladrone! (И Станкевич придал своему голосу самое умоляющее выражение) Carissimo signore! prendete tutto cid che volete — ma lasciate mi la vita, — per carita!» («Дражайший господин грабитель! Дражайший господин! Возьмите, что хотите, — только оставьте мне жизнь — будьте милосердны!» — Н. К.) В Станкевиче была способность даже к фарсу. Помню раз, из шести поданных ему панталон ни одни не оказались годными; он вдруг принялся отплясывать по комнате в одних подштанниках с самыми уморительными гримасами, а это происходило месяца за три до его смерти».