Страница 41 из 76
После пролетевших студенческих годов для Станкевича наступил, как он выразился, «возраст деятельности». Но перед тем как возвратиться в отеческие края, где он уже решил посвятить себя службе на педагогическом поприще, Станкевич совершает недолгую поездку в Петербург.
Незадолго до окончания университета он писал Неверову, служившему в столице в Министерстве народного просвещения: «Бог даст, по окончанию курса я отправлюсь в Петербург в последних числах июня или в первых числах июля… На душе моей так много лежит, я хотел бы свалить весь этот груз на твою душу. Мы побеседуем о планах жизни, мы заключим тот союз, которого не могли заключить среди суеты московской, — союз дружбы и чести! С тобою прокатимся мы по Неве, полюбуемся на Каратыгина, посмотрим на Эрмитаж, Казанский собор. Ты будешь моим путеводителем… Душа моя! Мы побеседуем с тобою! Лишь бы здоровье мое поправилось, а то все головная боль отзывается; боюсь, чтобы Петербург не имел вредного влияния на мой организм. Но во что бы то ни стало — еду, еду!.. К тебе, к тебе — в Петербург!»
Действительно, посещение им столицы было обусловлено встречей с близким и дорогим сердцу другом Януарием Неверовым. Но одно дело — их диалог посредством писем, которые, как бы они ни были часты и подробны, никогда не заменяли им общения. И совсем другое дело — увидеться живьем, крепко обняться, расцеловаться и, наконец, вдоволь наговориться.
Так, собственно, они и свиделись. А потом вместе часами бродили по Петербургу, любовались его улицами и дворцами, посещали музеи, театры, обсуждали философские проблемы, новинки литературы.
В свое время, когда после окончания университета Неверов уехал в столицу, Станкевич писал ему в одном из своих посланий: «И петербургский климат, и его люди — все должно на тебя действовать враждебно. Если нужны сравнения, а lа Киреевский, философские, то я скажу: Москва — идея, Петербург — форма; здесь жизнь, там движение — явление жизни; здесь — любовь и дружба, там — истинное почтение, с которым не имеют чести быть и т. д. Берегись продажных объятий и гладко причесанных друзей; смотри чаще на море, красу и прелесть сухого Петербурга, читай Жан-Поля, гуляй в Петергофе и думай о Сокольниках. Будь Москва в душе, но в Петербурге — Петербург с виду».
Находясь в Петербурге, Станкевич вновь отдает предпочтение Белокаменной: «…Петербург не то что Москва, — и наоборот. Все улицы вытянуты здесь в одну шеренгу, здания стройны, правильны, изящны; во всем вкус, богатство — но к этой красоте надобно привыкнуть или надобно изучить ее, а где найдется Кремль другой, который бы остановил на себе взор европейца и варвара, который бы повеселил душу своими золотыми головками? Где наша пестрая, беспорядочная, раздольная Красная площадь, с своими бабами, извозчиками, каретами, с своим лобным местом, кремлевскою стеною и чудаком Василием Блаженным? Нет! «Едва другая сыщется столица, как Москва!» Тот, кто бестолков, как Скалозуб, скажет только: «Дистанция огромного размера!» Но мы не станем говорить ничего против Скалозубов! И художник Венециянов говорит, что Москва привлекательна, а Неверов приписывает Петербургу красоту классическую, более нормальную, Москве романтическую — и я с ним совершенно согласен».
В связи с чем Станкевич проводит такие параллели? Что вызывает у него антипатию к Петербургу? Ответы на эти вопросы найти легко, если сравнить состояние тогдашней общественной жизни двух столиц — старой и новой. Оно, безусловно, было различным, при всем том, что и в Петербурге, и в Москве кипела жизнь. Однако в столице империи она была чиновничьей, официальной, деловой. Тогда как в Первопрестольной эта жизнь, несмотря на разного рода запреты властей, текла в ином русле: там увлекались книгами, искусством, рождались идеи, глубоко разрабатывались вопросы истории, философии… Москва опережала Петербург, и опережала значительно.
Так считал не только Станкевич. Остроумный Гоголь писал:
«Московские журналы говорят о Канте, Шеллинге и проч, и проч.; в петербургских журналах говорят только о публике и благонамеренности…»
А вот еще одно свидетельство современника о чиновничьем Петербурге: «Я вижу столько глупых плутов, достигших высокого положения, что у меня является желание или сделаться негодяем, или застрелиться». Эти слова произнес в 1831 году будущий известный русский историк, а впоследствии друг Станкевича Тимофей Николаевич Грановский.
Не в восторге от Северной столицы был и однокурсник Станкевича Лермонтов, который, бросив в Москве университет, решил продолжить свое образование в Школе гвардейских прапорщиков и кавалерийских юнкеров. Первые впечатления от Северной столицы у Лермонтова были крайне тягостными:
Подобная тональность будет присутствовать и в последующих стихах Лермонтова, хотя позже он назовет Петербург «совершенно европейским городом и владыкой хорошего тона». Куда более резко высказался в своих стихах Пушкин: «Город пышный, город бедный, дух неволи, стройный вид, свод небес зелено-бледный… Скука, холод и гранит». Ему принадлежат и эти слова:
И тем не менее Станкевич любил Петербург. Разумеется, не за его высокомерие, чопорность и холодность.
Для Станкевича поездка к своему наперстнику Неверову в Петербург была в какой-то степени и знаковой для его последующей жизни. Нельзя забывать: Станкевич решил посвятить себя педагогической деятельности, а с кем, как не с чиновником Министерства народного просвещения, каковым являлся Неверов, нужно было сверить свои мысли, планы.
Иными словами, их встреча не была просто встречей давно соскучившихся друг по другу людей. Станкевичу она помогла окончательно увериться в правильности своего выбора, о чем он позже не преминул написать Неверову: «Я много обязан тебе и Петербургу… Ты — славный дядька!»
Недолгое пребывание Станкевича в Петербурге позволило ему расширить круг своих новых знакомств. Благодаря Неверову он знакомится с замечательным русским художником Алексеем Гавриловичем Венециановым. Ему уже было за пятьдесят, и он являлся известным живописцем, автором картин «Утро помещицы», «На жатве», «Спящий пастушок», «На пашне». В его гостеприимном доме собиралось самое образованное общество художников и литераторов, все находили удовольствие проводить у него вечера. Гоголь, Жуковский, Гнедич, Крылов, Козлов, Пушкин — вот далеко не полный список его гостей.
Однако в тот период художник переживал не лучшие времена. Смерть жены, трудности в делах его школы живописи глубоко удручали Венецианова. Не было сил и работать — сказывалось сверхмерное напряжение предыдущих лет. И вот знакомство со Станкевичем. Для художника, как он потом говорил, эта встреча была отрадой его сердцу и словно бы реализацией во плоти его идеального представления о человеке. Все в Станкевиче было Венецианову близко до боли, все мило. В его пристрастии к высоким идеалам не было ничего выспреннего или напускного, высокий духовный строй пронизывал все его существо.
В свою очередь, глубокий ум и широкая доброта Венецианова сразу покорили Станкевича. Он нашел в этом умудренном годами человеке своего единомышленника и одновременно учителя, который сразу повел молодого философа в академию, в Эрмитаж. В июле 1834 года Станкевич в одном из писем сообщает Красову, что под «руководительством» Венецианова он «поучается над очерками эрмитажных картин, которые обозрел их лётом, а теперь начинает рассматривать в подробности».
Интерес к искусству, который сумел пробудить в душе Станкевича Венецианов, окажется столь серьезен, что два года спустя он напишет из Удеревки Неверову: «Я думаю сблизиться более с искусством… Спроси у доброго Венецианова. Мне хотелось бы познакомиться ближе с живописью, узнать теоретически различные школы живописцев и их отличия, господствующие вкусы эпох, чтобы не соблазняться и уметь отдать кесареву кесарево, а божье — узнает душа, если она не совсем заросла земной корою. Кроме того, хотел бы я узнать биографии художников. Каждое произведение составляет два произведения: одно безотносительное, которое ценится чувством с первого взгляда, и другое — составляющее целое с жизнью художника, отдельное явление в драме его жизни. И много произведений, имеющих небольшую цену безотносительно, получают высокий смысл, рассматриваемые в отношении к их творцу».