Страница 9 из 14
Он уже не в состоянии уловить запах морализации, церковного ладана мыслящей субстанции, одурманивающих совесть, притупляющих критическую оценку внешних обстоятельств жизни, в которой должно и непременно быть похмелье познавания, где северный ум русского человека в силу чрезмерной напряженности его жизни порождает не только чувствительность, но и ясновиденье того, что позднее было названо рефлексией, — мыследеятельностью, обращенной на саму жизнь человека в ее свободном парении. Отсюда только начало апофатических обращений к друзьям, например к Данилевскому: «Но слушай: теперь ты должен слушать моего слова, ибо вдвойне властно над тобой мое слово, и горе кому бы то ни было, не слушающего моего слова… Покорись и займись только год, один только год своею деревней. Один год! и этот год будет вечно памятен твоей жизни. Клянусь, с него начнется заря твоего счастья».
Друзья никак не могли серьезно воспринимать такого рода «пророчества», но они могли выносить «сор из избы». И этот «сор», даже в большем, чем того желают количестве, начинает сопровождать Гоголя в его дороге в Россию в 1841 г. Встречается ли он с уже 58-летним Жуковским, который в Дюссельдорфе обрел покой в объятиях 18-летней жены, дочери своего друга Райтерна, где Гоголь после обеда читает что-то Жуковскому из сочиненного им, но увидев, что Жуковский «отошел к морфею» и посапывает носом, бросает впервые в топившийся камин эту самую недочитанную и никому не известную рукопись. Сколько будет впереди еще таких поступков! Или беседуя с будущим анархистом и невозвращенцем в Россию М. А. Бакуниным, уже обожествлявшим себя в письмах к своим сестрам, находит в нем, «в его божественных откровениях» много интересного для себя, вдруг, пишет Н. М. Языкову из Дрездена: «Тверд путь твой, и залогом слов сих недаром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!.. Есть чудное и непостижимое…».
Поэтому, когда Гоголь в начале октября 1841 г. по старому стилю появляется на несколько дней в Петербурге, то все уже чуть ли не хором находят в нем сильную перемену в отношении его нравов и свойств, когда он, «подняв воротник шинели выше своей головы (это была его любимая поза)» ведет тихую беседу о покорности «воли Божией». И даже Погодин уже не доволен не только самим Гоголем, но и его «Мертвыми душами», где «нет движения сюжета, а есть в каждой комнате по уроду».
Глава четвертая. Четвертование
Одним словом, Гоголя никто не знал вполне.
Некоторые… знали его хорошо; но знали,
так сказать, по частям… только соединение
этих частей может составить целое,
полное знание и определение Гоголя.
Многие из друзей Гоголя в логике своих «я» хотели бы видеть его творчество в свете собственных пристяжных троек. Гоголь же в своей подлинности, по их мнению, вовсе не принадлежал к лучшим танцорам, заказываемого ему «литературного танца». Становясь визионером внутреннего душевного экстаза, вступая на путь непрерывных, молниеносных обращений и внутренних переворотов, освобождаясь от власти ненавистных ему «опекунов от литературы», в своей постоянной трагической «несовременности» через исключительную «своевременность» открытых им героев в первом томе «Мертвых душ», он уже заглядывал в будущее, желая очеловечить человека в его грядущем, придумывая новые звезды человеческого бытия в окружении твердых и прямых как колья принципов от Бога, в которых он уже созерцал свою мистическую натуру, стяжая Дух, разрывая внешние жизненные отношения и связи ради светлого для него, но потустороннего, грядущего человека.
А пока… А пока граф А. Х. Бенкендорф уведомляет специальной запиской Николая I о том, что «известный писатель Гоголь не имеет даже дневного пропитания и находится в Москве в крайнем положении», поскольку основал всю надежду свою на сочинении под названием «Мертвые души», но оно московскою цензурою не одобрено и теперь находится на рассмотрении петербургской цензуры, а потому «испрашивает единовременное пособие пятьсот рублей». Как тут не появиться на свет капитану Копейкину! коли сам проживает в Москве и ждет «от монарших щедрот какого-либо пособия», а сам в это время втайне от «любящих друзей» решается даже на встречу с антипатичным и опасным для него самого отважным критиком Белинским, «неистовым Виссарионом», возвращавшимся в это время в Петербург. Все его средства — это успешная публикация поэмы, а цензура делает все, чтобы «выработанный семью годами самоотвержения, отчуждения от мира и всех его выгод» лишить его «последнего куска хлеба». Поэтому помимо «вопля о единовременной помощи» Гоголь просит В. Ф. Одоевского в начале января 1842 г. «употребить все силы, чтобы доставить рукопись государю». Ему приходится терпеть все толки не только «всех цензоров-азиатцев», рассматривающих предприятие Чичикова как уголовное преступление, но и задыхаться в объятиях лучшего друга — М. П. Погодина, пилившего и грубо требовавшего от Гоголя статей в погодинский журнал, издателю которого Гоголь был должен 6000рублей. Внутренний индивидуализм Гоголя, страдающий от вечных приставаний со стороны друзей, без которых сносное материальное положение его было бы просто немыслимым, охватывает его все с большей и большей силой, разрывает жизненные связи и отношения в тот момент, когда чувство жизни в его сознании обретает вдохновенное многообразие. Когда «незначительно приятное чувство» обращается в «страшную радость», а печаль в «тяжелое, мучительное сомнамбулическое состояние» особенно после того, как узнается, что на цензора «Никитенку подействовать со стороны каких-нибудь значительных людей, приободрить и пришпандорить к большей смелости» ну никак не удается. Такие состояния были столь сильными, а видение гостей стало столь противным делом, что появившись по настоянию друзей у П. Я. Чаадаева на вечере, Гоголь, «не обращая никакого внимания на хозяина, уселся в углу» и, «прохрапев весь вечер, очнулся, пробормотал два-три слова в извинение и тут же уехал». Пересуды, толки, сплетни тяготят его настолько, что ему требуется «решительное уединение», а превращения настроений становятся все насильственнее, все мучительнее, все глубже, требуя решимости в поступках самоистязания, так что «с каждым днем и часом» для него нет «выше удела на свете как звание монаха». А все окружающие на вечерах «добрых друзей» Гоголя дивятся «терпению хозяев и неделикатности гостя». И только с дальней бедной родственницей Шереметевых Надеждой Николаевной, зятем которой был нерченский сиделец Иван Дмитриевич Якушкин, Гоголь отводит душу, исстрадавшуюся по теплым семейным разговорам, где «живущие законом Божием ходят своими путями».
И, наконец, свершилось. Ряд мистических и чисто обыденных случайностей облегчает получение «от Никитенки в Питере», конечно же не без трудов любезнейшего графа Виельгорского, одобренный экземпляр «Мертвых Душ», где «Никитенко не решился пропустить несколько фраз, да эпизода о капитане Копейкине». Начинается печать первых 2500 экз. книги. Денег нет. Типография печатает в долг. Бумагу взял на себя в кредит все тот же М. П. Погодин. Расстраиваясь духом, телом, впадая через головокружение в сильный обморок, первую обложку рисует сам Гоголь.
Погодин и Шевырев по-прежнему ведают денежными делами Гоголя, снабжая его деньгами, постоянным источником «улавливания денег» для Гоголя становится и сам С. Т. Аксаков. Поэтому их естественное чувство оскорблено, когда Гоголь поручает переиздание своего 4-томного сочинения вместе с 1-м томом «Мертвых душ» своему другу по Нежинской гимназии Николаю Яковлевичу Прокоповичу, в то время преподавателю русского языка и словесности в кадетских корпусах. Была надежда выручить больше, а оказалось как хуже. И между друзьями по гимназии на этой почве в дальнейшем проистекает исступленная царапина отношений.
Но сладостное чувство исступленной воли, достигшей, наконец, выполнения своей задачи ниспосланной, как он считает, «свыше», требует своего законченного кинематографического разрешения. И такое разрешение приходит в лице русского богослова и церковного проповедника архиепископа Иннокентия, пламенного проповедника христианских добродетелей и «в некоторой степени сребролюбца», оставившего после себя капитал в 200 000 рублей. Владыка, прощаясь с Гоголем, благословил его образом Спасителя. Гоголь потрясен и просветлен, его лицо сияет: «Я все ждал, что кто-нибудь благословит меня образом, и никто не сделал этого; наконец, Иннокентий, благословил меня. Теперь я могу объявить, куда я еду: ко гробу Господню». Но до этого путешествия еще несколько лет пути.