Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 189

Пруссия мечтала о приобретении польской провинции, и он знал, как мало было взаимного доверия в этом союзе. Карл Фердинанд был замечательный человек, превосходный офицер и отличный регент, он берег солдат своей родины, а из семи миллионов долгов, оставленных ему, он уплатил в одиннадцать лет четыре миллиона рейхсталеров. Привыкший тщательно взвешивать всякую трудность, но не обладавший мужеством, чтобы отказаться от положения, ложность которого он понимал; напротив, дурным свойством его было, то, что он, хотя и с отвращением, способен был исполнять чужой план. Так, например, хотя эмигранты были ему донельзя противны, он подписал манифест о войне 25 июля, сочиненный одним из эмигрантов, дурно приспособленный к настроению французского народа. Угрозами и энергичными словами выраженный он имел бы смысл, если бы смелая, всесокрушающая сила предшествовала, если возможно, или, по крайней мере, непосредственно за этим следовала, 11 августа войско перешло границу.

Манифест не имел того разжигающего действия, какое ему приписывают; в основании он выяснил не более того, что знала партия якобинцев и более умеренная партия, что Франции плохо придется, если эмиграция и иностранцы победят. Восстание разжигали искусственными мерами; объявление жирондистов: «Отечество в опасности», — привело всю Францию как бы на военное положение; и у господствующей партии зародилось намерение — уничтожить королевское достоинство, которое мудрено было сохранить по перенесении войны на французскую почву. Теперь знали технику, как устроить сцену восстания. Парижскими властителями был выписан отборный корпус якобинцев, матадоров из Марселя, 500 «марсельезцев», и 10 августа 1792 года, с раннего утра, стали опять слышны сигналы, набат, тревожные выстрелы и барабанный бой; из самых центров радикализма, из предместий Сен-Антуан и Сен-Марсо, потянулась громада, и скоро увидели, что целью их нападения был Тюльери. Военные силы, охранявшие дворец, были ненадежны; храброго, достойного уважения командира национальной гвардии Мандата отвлекли хитростью с его поста и заманили в городскую ратушу.

Король был окружен изменой: так, например, сам мэр Петьон был в заговоре; синдик общины Редерер дал ему гибельный совет отправиться в законодательное собрание, между 8 и 9 часами. Ему с семьей указывают тесную ложу, место стенографов, где, проведя много часов, они были свидетелями разговоров, равнявшихся утонченной пытке. Оттуда он послал к отряду, стоявшему через улицу, во дворе Тюльери, приказ — не стрелять. Там на один только швейцарский наемный полк и можно было положиться. Но несчастье уже совершилось: 900 человек швейцарцев, единственные в этот день помнившие, что у них есть обязанность и честь, хотя бы честь наемника, честь работника, сильным залпом отбили наступавших. Когда приказ короля дошел до них, они собрались и покинули дворец; по дороге они большей частью были убиты озлобленным народом и вооруженной чернью. В неохраняемый дворец ринулась толпа, упоенная уже победой.

По предложению жирондиста Вернио, большого говоруна и, можно сказать, оратора, решено было начать новую эру: отрешение короля или, как они называли, главы исполнительной власти, собрание национального конвента, устройство чрезвычайной комиссии, составление нового министерства, назначение воспитателя дофину и содержание королевской семьи. Королю был указан Люксембургский дворец, где он был поставлен под охрану граждан и закона и стал пленником нации; вскоре его с семьей перевели в Тампль, одну из государственных тюрем. Душой нового правления был министр юстиции Дантон, человек тридцати двух лет, чувствовавший свою силу «народного министра». То была Франция, в которой даже предводители «друзей свободы 1789» не находили себе места. 20 августа Лафайет, опасаясь за свою личную безопасность, так как его армия была тоже поколеблена, покинул войска с двадцатью, не более, офицерами, преданными ему. Австрийские передовые отряды приняли их, т. е. заарестовали, и с ним случилось то, что бывает с политическими беглецами, которые имеют несчастье обратиться к великодушию Габсбургов: как военнопленный он был привезен в Ольмюц.

Законодательное собрание не имело теперь значения и не могло справиться с восстанием в Париже. Учрежденный собранием «охранительный комитет» начал преследование неблагонадежных людей, остальное все было в распоряжении общественного совета парижской коммуны и комитетов 48 частей города. То были аристократы новых дней и новая привилегированная каста, в последующих событиях бывшая самой экзальтированной частью парижского населения и тех, кто бывал их владыками и рабами попеременно. Такими сделались Дантон и Робеспьер. Вскоре они подавили идеалистов и ораторов жиронды. С 17 августа существовал революционный трибунал, чрезвычайное судилище, куда судьи избирались, можно себе представить, какими способами. Ужасная машина для казни, гильотина, была уже в действии; это вполне современное революционное изобретение врача Гильотена, бывшего члена первого собрания, который однажды, при веселом настроении палаты, представил преимущества своей человеколюбивой машины, говоря: «В одно мгновение и без боли, je vous fais sauter la tete».





В природе такой толпы есть свойство отжить, перебеситься или продолжать неистовствовать; но остановить себя сама она не может. Пролетариат, всплывший во Франции всюду, жил в постоянном упоении. Предводители находились под страхом роялистской реакции, и этот страх усилился, когда начаты были военные действия. 23 августа брауншвейгские войска заняли Лонгви, а 2 сентября Вердён. Между тем предстояли выборы в Конвент. Самый даровитый и проницательный из всех, власть имевших, Дантон, очень хорошо понимал, что выборы должны произойти под влиянием общего увлечения и для благоприятного, по его понятиям, исхода не надо было дать толпе время образумиться. Средство было ему известно: не опасение, а ужас должен был влиять на выборы. Судя по последствиям, часто приписывают дальновидные мысли и планы стоящим у руля; обыкновенно же они действуют, как и тут, по впечатлениям и побуждениям, навязанным последними событиями. «Надо нагнать страху роялистам», — мысль, с которой Дантон явился в собрание 28 августа. Он объявил, что народ должен массою наброситься на нападающего неприятеля. «Для этого, — продолжал он, — нужно обеспечить себя от домашних врагов». Он не сказал, как это сделать, но, говоря о страхе, который надо нагнать на роялистов, он сделал недвусмысленное движение и соответственно ему приступил к страшным приготовлениям, без ненависти к личностям, но и без малейшего движения человеческого чувства, настолько хладнокровно, насколько позволяло революционное исступление.

Советник или кто-то из комиссаров спасения отечества был уполномочен делать в Париже и департаментах обыски оружия в домах; всех подозрительных обезоруживать или забирать, распуская всякого рода страшные и нелепые слухи, дабы сильнее разжечь дико блуждавшее воображение. Говорили о заговоре заключенных в связи с движением и планами враждебного лагеря; напрасно большинство жирондистов противилось в собрании чему-то ужасному, что готовилось, но не было ясно видимо. Так наступило 2 сентября 1792 года, ужаснейший между всеми ужасными днями революции, ужаснее самой Варфоломеевской ночи или другого подобного же кровавого дня в истории человечества.

Между тем, как Дантон неопределенными выражениями говорил собранию, что смелость спасет Францию — три раза повторил он это слово — начата была уже «работа», т. е. избиение сидевших в тюрьмах. Набат, выстрелы, тревога, запирание застав оповещали всех посвященных в это дело о том, что должно было произойти, и запугивали всех; там и тут собиралась национальная гвардия, но, оставаясь без начальника и без дальнейших распоряжений, опять расходилась. Несколько непокорных священников, которых вели в ратушу, были настигнуты и убиты теми, кто тогда назывался народом. К полудню товарищество убийц отправилось в тюрьмы, переполненные подозреваемыми, в Лафорс, Консьержери, в Бисетр, в Аббатство, в Шателэ, в Сальпетриеру, и началась резня, продолжавшаяся три дня и три ночи. Как насмешкой был допрос жертвы, а по предписанию достаточно было удостоверить личность поименованного в тюремном списке. После этого судьи передавали их убийцам, которые их же тотчас убивали во дворе; палачи одного класса отпускали часто жертву другого класса, судьи — убийц и наоборот; время от времени им приносили за счет общинного совета вино и еду, так как всякий работник достоин своей платы.