Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 21

– Смотрите, ведь этот телёнок и чернильницу даже открыть не умеет! О, беанус!! О!

Другой жак, желая лучше порисоваться, схватил пробку зубами – новый смех, новая радость и шум.

Затем к Мацку подошёл депоситор.

– О! О! Этот, конечно, писать умеет, потому что у него даже какая-то бумага из кармана торчит, – и наклонился к мальчику, который беспокойно оглядывался, делая вид, что вытащил из его кармана бумагу, заранее приготовленную.

– Ведь это письмо от матери!

Жаки рассмеялись во всё горло.

– Послушаем-ка, что пишет.

Мацек, хотя хорошо видел, что это письмо не могли вынуть из его кармана, всё-таки невольно покраснел, побледнел, и две жемчужные слезы навернулись на его серых глазах.

Dеpositor серьёзно читал следующее:

«Милый сын! С твоего ухода из дома бедная твоя мама глаз ещё не сомкнула – так ей пусто и тоскливо без тебя. Что удивительного! Потерялся такой красивый и милый мальчик! Слёзы мои льются из глаз, словно из источника, даже на моём лице вырылись два глубоких рва и ещё более глубокий пруд на подбородке. А ты там, куда-то весело отправившись в свет, о бедной своей матери не вспомнишь? Ты не помнишь, сколько боли, сколько бессонницы, сколько болезни, сколько голода и тоски и всякого плохого я натерпелась из-за тебя – ты дорого мне стоил с того времени, как пришёл на свет! А я вот тебя укутывала, холила, кашей кормила, молочком поила, зелёной травкой забавляла, белым одеялом укрывала, красной шапочкой украшала, на руках по целым ночам носила, ногами качала, нянчила, кормила собственной грудью, пока сама преждевременно не истощилась и наполовину умерла. А ты, забыв это всё, пошёл в свет, не сказав: «Бог вознаградит». У меня же ещё хуже сердце режет, душа сжимается, когда вспомню, что ты там на свете без меня будешь делать? А кто тебе там кашу приготовит, одеяло нагреет, молочко приготовит, грудь даст, приголубит, когда заплачешь? Ещё в такой недобрый идёшь мир, где тебя люди не пожалеют, не погладят, а скорее, будут тумаками и руганью кормить и поить! Потому что и на отруцинах хорошенько наешься всего, бедный мальчик, даже у меня от воспоминаний сердце сохнет и слёзы наварачиваются на глаза. Ой! Почему же ты не в тёплой избе за печью, не у пани матери под фартуком!»

Когда договорил эти слова, депозитор, который читал письмо с деланной и полной насмешки серьёзностью и необычными интонациями, бросил письмо в глаза Мацку. Смех и аплодисменты потрясли старую задымлённую сводчатую гостиницу жаков.

Все смеялись до упада, даже два новых беана, а Мацек, который в прошлых испытаниях показал себя столь бесчувственным и выносливым к битью и издевательству, посреди чтения письма, неизвестно почему, при слове мать заплакал. У него покатились по лицу слёзы, густые, чистые, серебряные, и лились беспрерывно, лились долго, потихоньку, а по глазам, по выражению лица можно было легко прочесть, что Мацек так горько плакал над чем-то невидимым толпе, перед каким-то воспоминанием. И ближе стоявшие к этим тайным, случайным слезам почувствовали жалость; а когда остальные жаки смеялись, они стояли в молчании.

– Чего плакал? – спросил тихо депозитор, заметив слёзы.

– По маме, – ответил мальчик тихо.

– Ты сирота?

– Сирота! Сирота! – воскликнул Мацек, закрывая лицо руками. – А вы! Вы! Немилосердные! Зачем святое имя матери смешивать с этими обрядами?

– Прости! – сказал взволнованный depositor, чёрные усы которого дрогнули каким-то конвульсивным искревлением губ. – Было и прошло! Таков обычай!

– А теперь, – добавил он громко, снова делая важную мину, – благодарите, беаны, за окончание отруцинов. Что же стоите? Не думаете благодарить?

– За что? – спросил Ясек.

– За что? – сказал depositor. – О, пустые головы! О, настоящие беаны! Разве ещё не знаете, что всё это значило! Какая великая наука и символ в этом всём скрывается? О, настоящие беаны! Будете жить и будет вас жизнь, будут вас люди очищать сто лет, а не очистят от беании. Так же, как мы вас сегодня мгновение, так долгие годы потом бездушный мир будет вас разрывать, издеваться, бить, переделывать по-своему, рога привязывать и рога отрезать, мылить и брить. И прикажут вам писать без чернил и читать, где не написано. И всё свету будет плохо, пока не поклонитесь ему и не отбросите свою волю, свою честность и гордость! На пороге жизни это маленькое испытание – вестник некоторых и более тяжёлых; это пустяки в сравнении с тем, что вас ждёт. Борьба с бедностью, борьба с наукой, борьба с людской гордостью, с человеческой завистью, с судьбой, со страстями, с примерами, борьба со всем, борьба везде, борьба всегда. А это только минутка испытаний. А кто из всей борьбы выйдет победителем, тому венец на голову, золотая цепь на шею и слава, и честь. Но из тысячи воюющих один победитель, а девятьсот девяносто девять павших; благодарите же за испытание и поймите его; идите в свет и помните, чтобы на всякую борьбу вставали смело, готовые, без слёз и страха и сто раз побитые сто раз поднимались более смелые.





По всей видимости, один Мацек слушал речь депозитора и понял её. Последние слёзы задержались на веках, дахание участилось, брови гордо сдвинулись.

После морали, после обязательной у беанов благодарности взяли с новоочищенных клятву, что мстить за причинённые им неприятности никогда и никому не будут, наконец приступили к сбору выкупа.

Два первых жака с неохотой должны были осмотреть карманы и узелки, и значительную часть принесённых денег оставили в руках услужливых сборщиков.

Мацек охотно достал три белых грошика – утреннюю милостыню Провидения.

– Я сирота, – сказал он, – бедный и покинутый сирота, шёл издалека в Краков на нищенском хлебе. Когда я слушал святую мессу сегодня утром, незнакомый человек дал мне один белый грош, два других ткнул мне в руку какой-то незнакомый милосердный еврей.

– Кампсор Хахнгольд! – отозвался голос из толпы.

– В долг? – спросил другой.

– Где там! По доброй воле, не прося, даром.

– Удивительно! – воскликнули стоящие ближе.

– Эти три гроша, всё моё имущество, отдаю вам, если хотите…

Депозитор оттолкнул руку Мацка.

– Спрячь их, – сказал он тихо, – тебе пригодятся, мы в них не нуждаемся. А теперь, паны братья, обнимем новоприбывших и примем их к себе.

Тут же подошли ближестоящие и живо начали обнимать, целовать и подавать руки.

– Ещё слово, – сказал старший с усами, – вы становитесь нашей братией, вселяетесь в наше тело не как противная язва, но как живая кровь, как здоровое тело. Дело одного пусть будет делом всех. Если бы тебя варили и жарили в смоле, не рассказывай, что делается в школе. За одного все, один за всех пусть будет готов терпеть, а хотя бы умереть. Поделиться последним куском хлеба, последнюю епанчу разорвать для брата. Любить друг друга, как братья, мы будем одним целым, одной массой, потому что мы бедные, и иначе умрём. И бороться с бедой, нуждой, наукой, завоёвывая себе будущее; вместе идти легче, чем каждому по отдельности. Предатель не задержится среди нас и удалим его от нас, как язву удаляют с тела, как плевелы из пшеницы. А теперь выпьем пива и за здоровье жаков споём песнь приветствия!

Тёмная зала огласилась разом громкой песнью приветствия, и толпа, весело складываясь в разные группы, начала расходиться по улице и распространяться по гостинице.

IV

Петухи св. Гавла

Над столицей Краковом летела осень с серыми крыльями, с седеющими волосами, с румяным, но нахмуренным лицом, в полубелом, полусером, полукоричневом халате. И были на ней серебристые полосы ранних заморозков, необычные рисунки кровавых и золотистых листьев деревьев, выцветшие полосы скошенных лугов и тёмные ветви ели. И был на ней с одной стороны достаток, с другой грустное предчувствие грустной зимы. Ибо кому же не грустна зима? Даже нам, что в её царствование проживаем большую часть жизни, всегда хочется повторять красивую песнь поэта, с тоской по весёлому краю, где цветут апельсины. А если бы мы там были?