Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 21

При виде толпы жаков, которая собиралась по данному знаку, вырастая из-под земли, еврей робел и выбирался тёмными закоулками, проклиная потихоньку и бросая за собой косые взгляды.

В XVI веке появился другой враг этой молодёжи – еретики. Духовенство смотрело сквозь пальцы на преследование протестантов, а молодёжь неоднократно позволяла себе ужасное беззаконие на домах, если не на самих иноверцах; она представляла в то время возмущение, мнение людей. Были вынуждены особыми законами ужесточить безопасность собственности и лиц иных конфессий – и это не много помогло.

В определённое время года, в некоторые часы дня раздавалось пение юношей на улицах Кракова. Тогда горожане становились у своих дверей, евреи убегали, отворялись окошки, белели в них женские головки в красных с бахромой чёлках – это пели жаки, идущие за милостыней.

То они останавливались у дверей наиболее богатых мещан, панов, духовных лиц, то, когда впускали, они входили внутрь, то, иногда, выбрав место под фигурой, у костёльной стены, за кладбищем, взывали к милосердию прохожих.

Наиболее бедные носили с собой кружку, в которую складывали дарованную еду, носили саквы, где прятали ежедневный хлеб, а книга в руке, знак жака, была как бы особенностью, по которой его узнавали.

Они были склонны к всевозможным видам насилия, но между ними почти никогда не доходило до споров и конфликтов, которые надолго могли бы их разделить; напротив, сильные единством, они старались от них воздерживаться. Жак помогал жаку книгой, хлебом и рукой в нужде; на голос одного слетались все.

Хотя, согласно правилам, жаки должны были размещаться в бурсах, для этого устроенных, однако же множество вписанных в школьные матрикулы не имели постоянного места пребывания. Летом проводили ночи на улицах, у ворот костёлов, зимой просились в дома, а большая часть бедных, нанимаясь в услужение к более богатым студентам и мещанам, зарабатывала и повседневный хлеб, и приют у печки.

Единственным местом для обучения во всей тогдашней Польше был Краков, в Вильне иезуитскую академию под временным названием Гимназиум только начинали строить; так что сюда сбегались из далёких сторон все жаждущие хлеба, знаний и будущего.

Не один сирота-попрошайка шёл в столицу, как в порт, и находил в ней и ежедневное содержание, и обещание более радостного завтра.

Молодости нужно немного, потому что живёт надеждой, будущим и сама собой. Выпрашивая хлеб, бедно скитаясь, жаки были счастливее многих других, а набожная, весёлая песня, праздичный диалог, поздравления, речи, что выходили из их уст, выливались свободно, изображая души, исполненные стоического равнодушия к настоящему, полные надежды в завтрашний день. И не один, не один из этих весёлых детей улиц стал известным человеком, полезным стране и гордостью своей бедной семьи; не один ходил потом в пурпуре и золотой цепочке.

Но вернёмся к нашему путешественнику, которого на каждом шагу встречает помощь, милосердие и неожиданная опека; начиная с кусочка сыра Марциновой, который был радостным предзнаменованием, всё для него складывалось в тысячу раз лучше, чем он мечтал. В его руке уже были деньги, а рядом шли два молодых, как он, бедных, как он, и полных наилучших намерений товарищей. Они, таща его за собой в глубь города, объясняя ему названия улиц, зданий, нарядов людей, которых встречали, с интересом расспрашивали его сами. Но, отвечая им на вид открыто, на самом деле ребёнок не говорил ничего, вздыхал и как бы специально избегал дальнейших вопросов.

– И откуда ты? – спрашивали они его.

– Издалека, из Руси, не спрашивайте больше, не скажу, не могу поведать.

– Сирота?

– Сирота! О! Наибеднейший из сирот, так как никого у меня нет на всём широком Божьем свете, никого!

– И ничего? – добавил Павлик.

– Кроме этой сукманки и пары рубах, кроме моей печали и одиночества.

– А кто тебя сюда прислал?

– Кто? Бог. Что-то мне постоянно шептало на ухо: иди в Краков, иди, там учёбу и хлеб найдёшь. И пошёл, и пришёл, как видите.

А потом вздохнул снова.

– Что же ты думаешь предпринять?

– На что Бог вдохновит. Запишусь в школу; буду служить за хлеб насущный и учиться.

– Однако мы так все делаем! Но найдёшь ли службу? Заработаешь ли хлеб? Как запишешься в школу?

– А! Я сам этого не знаю!

– Слушай-ка, – сказал Павел, – что ты умеешь?

– Я? Почти ничего.

– Но всё-таки что-то умеешь?





– Немного, брат, очень немного.

– Ты, должно быть, где-нибудь ходил в школу, хотя бы к какому-нибудь сельскому учителю.

– В школу? Нет. Но учился.

– Где же ты учился?

– Сам, сам немного учился, немного люди помогали. Один старый ксендз.

– Умеешь читать?

– По-польски и по-латыни.

– О! И по-латыни.

– И немного переводить.

– Смотри на него! Этого достаточно, сможешь записаться с нами. Пойдём, пойдём.

– Куда вы думаете меня вести?

– К нашему сениору; это добрый, честный человек, он нам кое-что посоветует.

Они остановились на улице, потому что как раз наткнулись на толпу студентов, которые с криком бежали, размахивая палками, словно кого-то преследовали.

– Куда вы, братья? Куда?

– Очищаем улицу, ксендз с процессией туда пойдёт, очищаем улицы от евреев.

И начали кричать.

– Стоять! Стоять! В свинарник, негодяи, в свинарник, прочь с дороги!

Евреи быстро неслись толпой, оглядываясь, в противоположную сторону. Один только стоял неподвижно, руки в карманы, с шапкой, натянутой на уши, несмело, но довольно спокойно глядел на жаков и не отступал. Двое главарей отряда задержались около него и кивнули головами.

– Szulim lachem, Herr Hahngold, как поживаете? И бегите прочь, потому что процессия идёт.

– Ну, ну, уйду вовремя, не бойтесь, уйду!

– И желательно заранее, – добавил другой жак, – потому что, несмотря на то, что ты наш кампсор и мы обязаны тебе благодарностью и уважением, за твои деньги и вымогательство не обошлось бы без увещеваний по спине.

– А вай! А вай! Что за смельчаки! – отозвался Хахнгольд. – Воевать с евреем!

Говорил он это, принимая вполне спокойный вид, но в неуверенных, бегающих взглядах, в движении рук, которые дрожали в карманах, выдавала себя скрытая боязнь.

Кампсор – это казначей бурсы. Пан Хахнгольд, богатый израильтянин, который собирал богатый козубелец для жаков со своих единоверцев, был слишком важной фигурой, чтобы его здесь лучше читателям не представить.

Хахнгольду было, может, лет пятьдесят, может, больше, но выглядел ещё здорово и румяно: длинная рыжая борода, длинные пейсы, подобного, но более жёлтого цвета, свисали ему на грудь и плечи. Лицо, немного выглядывающее из-под волос, красное, веснушчатое, с отвисшим носом, светилось глазами, покрытыми ресницами и отвисшими жёлто-седыми бровями, из-под которых падающий взгляд его жёлто-серых зрачков поблёскивал ещё удивительней. Глазки эти неустанно летали, вращались, бегали во все стороны, а иногда движения их сопровождали судорожные дёрганья правой руки и ноги. Синие губы едва были видны из-под усов и заросшей бороды; они скрывались в красных волосах кампсора. Его одежда была подобна сегодняшней одежде евреев, сверху его покрывал чёрный плащ, залатанный и невзрачный, завязанный шёлковым шнурком под шеей. На голову была глубоко втиснута шапка из лисы, верх которой из выцветшего жёлтого бархата чуть походил на мех. На самом деле за ремнём одежды был у него спрятан, но ещё был заметен, длинный нож в чёрных ножнах, с рукоятью из чёрного дерева, изогнутой. Рядом с ним висела на ремешке роговая чернильница, коробочка для пера и свиток бумаг, обёрнутый шёлковым шнурком. Его внешность вовсе не говорила о достатке, а скорее о противоположном, и однако всеобщая новость, несмотря на старательно показанную бедность, делала его неизмеримо богатым.

Он стал кампосером бурсары, не из-за прибыли, так как прибыль от этого не могла быть большой, но скорее, чтобы должность охраняла от нападений. Его дом, расположенный в отдалённой части города, скрытый в окружённом частоколом дворе, редко для кого отворялся, он же появлялся везде, проскальзывал в городах, где его меньше всего ожидали.