Страница 4 из 70
Странствует чудак-рыцарь со своим оруженосцем Санчо, лукавым квазидурачком. Время от времени он вспоминает нечто из прочитанных книг, или ситуация напоминает ему о рыцарях и их подвигах. И пошла писать губерния. Умный человек тотчас превращается в полоумного и вытворяет бог весть что. Триггер сработал: герой прикоснулся к большой имперской идеологии, а точнее, лишь к одному её узлу — рыцарскому мифу. Автор не позволяет себе заходить слишком далеко и дерзить чересчур явственно.
Но и сегодня некоторые вещи прямо говорить непозволительно. Нельзя прямо писать или говорить, что человек становится сумасшедшим, когда верит в высокие идеалы своего народа или своего государства. Не позволено думать, будто люди превращаются в дураков или лгунов, когда пылко поклоняются светлым историческим примерам из славного прошлого. Такие вещи нельзя прямо писать или говорить никому, нигде и никогда. Ни в Америке, ни в Китае, ни в России. В условиях монархии нельзя, при диктатуре нельзя, да и при демократии тоже. Не разрешается. Вам понятно? Не делайте этого, пожалуйста, иначе худо будет!
Но зато можно намекать, давать понять, косвенно обозначать суть дела. Сервантес намекает или даёт понять. Он прикрывается насмешками над рыцарскими романами, бульварным чтивом своей эпохи, но умному читателю понятно, что безумие Дон Кихота связано с темой высоких ценностей, с большой имперской мифоидеологией. Он сходит с ума от высоких идей, от возвышенных фантазий о великих добродетелях, подвигах и свершениях славных предков. Вот откуда получается человек нелепый, человек опасный, человек ненормальный. Когда он забывает о здравомыслии ради легенд и мифов священной старины, ради идеалов трона и алтаря — вот тогда он безумен. Умница Сервантес не позволяет себе сказать такие опасные вещи, но мы читаем и понимаем, что к чему.
Перед нами настоящий свободный художник и мастер отважного знания. Он — художник Нового времени, нового типа. Он затрагивает опасные вопросы и прикасается к неприятным догадкам о человеке, обществе и истории. И мы понимаем, если читаем с умом, что это написано про нас и как будто сегодня, и даже забавно, что дата первого издания — это 1604 год. Притом мы читаем книгу Сервантеса с радостным чувством и справедливо считаем её книгой светлой и оптимистической. С этой книгой росли и воспитывались испанские поэты и драматурги, живописцы и романисты. Лопе де Вега и Кальдерон, Кеведо и Аларкон, Веласкес и Рибера росли на этой политической азбуке. На этой почве получаются такие писатели, как Велес де Гевара, такие мыслители и общественные деятели, как Гаспар де Ховельянос, современник Гойи, и его друг, драматург и поэт Леандро де Моратин.
Франсиско Гойя и его друзья, люди слова и люди кисти, принадлежали к породе умных испанцев, которые не бьют себя в грудь, не обличают порядки в стране, не сочиняют прокламаций, как Вольтер или Дидро. Испанцы исправно ходят в церковь, целуют руку своему королю и произносят правильные слова. Но они прекрасно понимают всё про свою страну, про власть, про веру и церковь, про обычай и народ. То есть они очень похожи на нас с вами.
Теперь зададим следующий вопрос. Чем объяснить то ощущение острейшей современности, нашего «сегодня», когда мы, не забывшие ещё опыт двадцатого века, смотрим на жизнь и искусство Франсиско Гойи из века двадцать первого?
Наш испанец Гойя, родившийся в середине восемнадцатого столетия, прожил две трети жизни при «старом режиме», в условиях европейской монархии, которая подтаивала, как айсберг в тёплых водах, от излучений Просвещения. Всякий европеец того времени ощущал головой, сердцем и спиной, что Франция рядом, Париж определяет моды и идеи, там разгорается пожар в крови, буря в сердцах и головах и дело непременно кончится революцией, цареубийством, войной, новой империей и новыми войнами. Испания — близкая соседка этого опасного рассадника новых идей, и Гойе пришлось в полной мере испытать на себе то, что можно условно обозначить как «французский фактор».
Рядом с испанской родиной художника Гойи заработал небывалый генератор идей, событий, парадоксов и открытий. Мир менялся на глазах. Сегодня не то, что вчера, а как оно будет завтра, мы нипочём не сможем угадать. Разве что в провинциальной глуши можно было как бы даже не замечать этого фактора, этого рождения нового мира. Городской житель — будь он простолюдин или гранд, лавочник или нищий, художник или мать семейства — то и дело сталкивался с «французским фактором» в контексте интереса или протеста, ненависти или любви. Согласие, солидарность, ожесточённое сопротивление, недоумённое размышление — можно было по-разному относиться к веяниям Просвещения, но не замечать их было нельзя. Париж, Франция, новые идеи свободы, равенства и братства присутствовали в жизни испанцев гораздо более зримо и явственно, нежели в других местах. До других мест, как известно, год скачи — не доскачешь. Например, до Санкт-Петербурга, полусказочной Северной Пальмиры, тогдашнему европейцу было почти так же трудно добраться, как нам с вами до Антарктиды.
В Западной Европе уже ощущались другие дистанции и возможности. Из Барселоны до Парижа ходили почтово-пассажирские регулярные дилижансы. Путь занимал пару суток, и многие ездили туда и сюда. Начинается эпоха информации и коммуникаций. Газеты, издающиеся в Париже и Лондоне, стремительно доставляются в другие столицы, их читают везде. Сердца горят, болят, тревожатся, надеются, умы кипят, характеры оттачиваются в спорах. Поэты пишут пылкие стихи о свободе, равенстве и братстве, о требовательной любви к Родине и правах человека и гражданина. Другие разоблачают эти мечтания, эти либеральные фантазии, как путь в никуда, как забвение исконных истин и Божьих заветов. Были и такие художники, которые вчитывались в страницы Вольтера и Дидро, в статьи «Энциклопедии», в памфлеты пылких пропагандистов левых идей и становились скептиками, врагами монархии и церкви, республиканцами. Идеи Просвещения носились в воздухе, и скоро стало ясно, какие тёмные силы разрушения пробудили эти светлые мечты.
Ничего удивительного в том, что пришедшее следом поколение людей искусства нередко смотрело на Просвещение со скепсисом и даже нелюбовью. В своей повести «Крошка Цахес» Э. Т. А. Гофман описал воображаемую европейскую страну, в которой «разразилось Просвещение» — словно то была эпидемия или опустошительная война. После всех вандемьеров, термидоров и брюмеров Парижа трудно было бы ожидать иного. Такого столкновения надежд и упований с реальными результатами исторического процесса до тех пор не бывало — лучшие намерения проторили дорогу в ад. Теперь история то и дело показывает нам такого рода финалы и итоги.
В свои поздние годы Франсиско Гойя согласился бы с Гофманом и сам писал картины, в которых изображался «ад на земле». Он увидел своими глазами этот ад, когда солдаты Наполеона пришли на землю Испании, когда брат императора, Жозеф Бонапарт, был провозглашён королём испанцев, но недолго усидел на троне. Народные массы сначала нехотя и медленно, а затем с нарастающим ожесточением встали стеной против оккупантов. Они защищали — что именно они защищали в 1808 году? Своих разжиревших прелатов, свою родимую Инквизицию (она официально писалась с большой буквы, она была Святая Инквизиция, Santa Inquisition)! Свою династию Бурбонов, которые смехотворным и постыдным образом перессорились перед лицом французского наступления и вырывали друг у друга корону, как клоуны в цирке дерутся за воздушный шарик? Или испанцы защищали честь нации? Или пытались отстоять свой дом, своё поле, свою улицу, по которым зашагали сапоги оккупантов?
Ад на земле получился не оттого, что злые люди пришли на землю добрых людей и попытались учинить зло. Ад есть прежде всего издевательское учреждение, как говорят специалисты-теологи и эрудиты в области демонологии. История как будто издевалась над французами, европейцами, испанцами, да и русская нация затем достаточно отведала этого издевательства. Новая Свобода явилась в Испанию на штыках. Её даровал испанцам «мятежной вольности наследник и губитель», как определил Наполеона наш Пушкин. Такой издевательский выверт истории обозначил природу процесса. Вот и запахло адом. Тут задачка для художника, испытание на состоятельность. Как ему быть, о чём петь, что рисовать?