Страница 10 из 182
Просвещенная Екатерина охотно рассуждала о справедливости в письмах к Вольтеру, но это не мешало ей проводить политику усиления крепостного гнета и щедро раздаривать своим фаворитам государственных крестьян. Справедливости ради следует сказать о том, что императрица не слишком грешила против истины, когда утверждала в своих «Записках», что в нее «станут бросать каменьями», если она посмеет посягнуть на крепостное право. Дворянство цепко держалось за эту свою основную привилегию и готово было защищать её до конца. Поэтому Екатерине оставалось только лицемерно вздыхать и сетовать о предрасположении к деспотизму, которое «прививается с самого раннего возраста… Ведь нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления».[15] Такие помещицы, как Салтычиха, к счастью, встречались нечасто, но мировоззрение российских дворян в отношении крепостных особой лояльностью не отличалось. Так, архангельская барыня Анна Куницкая, вылившая на своего дворового человека кипяток из самовара, была немало удивлена тем, что полицейский пристав осмелился прислать ей письмо с просьбой прояснить обстоятельства дела.
«К своему изумлению, - отвечала эта благородная госпожа, - мне приходится напоминать вам, что государь император, предоставив верным своим подданным наслаждение жить под защитой его величества, повелел, чтобы благородное дворянство было судимо лишь равными себе, не позволяет крепостным выходить за рамки повиновения, дает право наказывать их и запретил принимать от крепостных какие-либо доносы на их владельцев».[16] Немудрено, что, получив этот «аргументированный» ответ, полицейские решили не связываться с Куницкой, а вернули обожженного крепостного хозяйке. Немудрено и то, что среди крестьян зрело стихийное недовольство помещиками, которым закон от 13 декабря 1760 года разрешал по собственному праву ссылать в Сибирь крепостных за дерзостные поступки. Поэтому, когда в июле 1774 года провозгласивший себя императором Петром III Емельян Пугачев объявил манифест, в котором жаловал крепостных волей, землями и освобождал их от рекрутской повинности и налогов, весь черный люд был за него.
Восстание Пугачева стало последним всплеском казачьей вольницы. Из всех крестьянских выступлений оно оказалось самым мощным, но в отличие от Разина песен про Пугачева не поют - то ли слишком политизированной была личность предводителя, то ли недотягивал он до масштабов Стеньки Разина. Зато Пушкин написал «Историю Пугачевского бунта» и «Капитанскую дочку». Если в первой книге симпатии автора безраздельно отданы Пугачеву, то во второй он смотрит на него глазами Гринева и коменданта Белогорской крепости, и этот взгляд убеждает куда больше. Читать «Историю» (при всем уважении к этому гигантскому труду) неинтересно и скучно, перечитывать «Капитанскую дочку» - бесконечная польза и наслаждение. Акценты здесь расставлены абсолютно точно: бунтовщик Пугачев способен на сочувствие и сострадание, но это не мешает ему быть самозванцем и преступником. С одной стороны - знаменитый «заячий тулупчик», с другой - не менее памятное: «Унять старую ведьму!» Можно вспомнить и калмыцкую сказку, которую Пугачев рассказывал Гриневу. «Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: не, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью». И слова Гринева, который назвал сказку затейливой, но сказал: «Жить убийством и разбоем значит, по мне, клевать мертвечину». Пугачеву устроили показательную казнь. Екатерина даже просила следователей не слишком усердствовать с пытками, опасаясь, как бы он не умер раньше времени. Согласно приговору его надлежало четвертовать, голову воткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города и, положив на колеса, сжечь. Истерическая боязнь императрицы Пугачева объяснялась не только тем, что он был бунтовщиком. Злодей называл себя Петром III, а значит, посягал на её власть, которая досталась Екатерине в результате убийства собственного мужа. Об укреплении своей власти эта фактическая узурпаторша заботилась больше всего, неслучайно она с таким упорством отлавливала мнимую дочь Елизаветы Петровны - княжну Тараканову. Так бояться может лишь человек с нечистой совестью. Пугачеву «повезло»: 10 января 1775 года палач по ошибке сначала отрубил ему голову, четвертован он был уже потом. Дворянство восприняло казнь нагнавшего на них страху «Пугача» как праздник. К этим кровавым представлениям в России привыкли ещё со времен Петра. Публичные казни, рассчитанные не только на устрашение, но и на возбуждение чувства негодования к приговоренному, собирали тысячные толпы. Одни шли сюда за эмоциональной встряской, другие надеялись увидеть сцену прощения; Так было и в случае Пугачева. По свидетельству мемуариста А. Т. Болотова, «были многие в народе, которые думали, что не последует ли милостиво указа и ему прощения, и бездельники того желали, а все добрые того опасались. Но опасение сие было напрасное» [17]. Чтобы истребить всякую память о бунтовщике, Зимовейская станица, где он родился, была переименована в Потемкинскую, яицкие казаки стали называться уральскими, река Яик - Уралом, а Яицкий городок - Уральском. Пятеро участников восстания были казнены, остальные после наказания кнутом и вырывания ноздрей отправлены на каторгу. Как успел сказать перед казнью сам Пугачев: «Богу было угодно наказать Россию через моё окаянство».
После разгрома пугачевщины сила волжской понизовой вольницы пошла на убыль, но в конце XVIII века близ Костромы ещё гулял атаман Иван Фаддеич, который, по народным преданиям, грабил исключительно купцов и богатых помещиков. Рассказывают ещё о некоем крестьянине Климе, который держал на своем дворе целый разбойничий притон. Когда воинская команда преследовала эту шайку, то жившему отдельно атаману удалось перехитрить преследователей: надев сапоги «носками назад» он бежал в Пермь, а во дворе осталась яма с зарытыми церковными драгоценностями, награбленными в Казани.
И будто бы кто-то даже находил этот клад и видел икону Казанской Божьей Матери, украшенную богатой ризой, но поскольку не знал заветных слов, то клад ему и не дался.
Подобных побасенок существует множество. Вряд ли к ним можно относиться серьезно, тем более что икону в Казани укради значительно позже. Но реальная подоплека для подобных историй действительно существовала. В ЦГИА хранится весьма любопытное дело, которое слушалось в екатеринославском уездном суде в феврале 1793 года. Поручик Казимир Гржимайло и его жена Лизавета обвинялись в пособничестве разбойникам, которые были пойманы в слободе Васильевка и заявили на следствии, что проживали они в станице с разрешения Гржимайло, которому за содействие подарили лошадь. А когда после удачного разбоя они снова приехали сюда, то поручик предложил им пожить в своем доме и даже пообещал предоставить укрытие в Польше на случай поиска. За это разбойники дали ему часы, а жене его червонец, бриллиантовые серьги и красный шелковый платок. «Грабежную» саблю в серебряной оправе Гржимайло взял у них без спроса. На суде супруги сначала сказали, что принимали разбойников за черноморских казаков, о разбоях не ведали. Но когда им предъявили часы, серьги и саблю, «оба замерли. Гржимайло бежал из острога и склонил разбойников к оправданию их. Те заговорили, что вещей не дарили, о злодеяниях своих ничего не сказывали, а Гржимайлы грабить им никого не советовали и держали у себя дома не за разбойников».[18] Дело тянулось в течение года, но в конце концов супруги Гржимайло приговорены были к жестокому наказанию и ссылке на каторгу.
15
Записки Екатерины Второй. СПб, 1907. С. 174
16
Лощинов М. Архангельская Салтычиха. Правда Севера. 02.06.05.
17
Анисимов Е. В. Русская пытка. СПб., 2004. С. 334.
18
ЦГИА. Фонд 1345, он. 96, дело 59.