Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 80

— Может и не в городе… — неуверенно ответил Дрюдор, отворачиваясь.

Она разом покраснела, вскочила, заламывая руки.

— Ну вот! А я-то думала, что судьба сжалилась надо мной и после смерти Адоля подарила тебя. Но видно не подарок она сделала, а всего лишь решила посмеяться над моим женским горем!

— Терезита, перестань…

Он не договорил — за окном раздался стон. Не вешний вопль свихнувшегося от одиночества кота, не гомон хмельных отакийцев, и не вымученное повизгивание голодных проституток, уставших от ублажения солдат за возможность жить дальше, а просящий о помощи человеческий стон.

С топором на плече и с лампой в руке Дрюдор вышел на порог. Слабый фонарный свет отпугнул темноту на расстояние вытянутой руки. Непроглядная выдалась нынче ночь. Сделав шаг, споткнулся обо что-то большое и мягкое, но на ногах устоял. Лампа осветила лежащего на мостовой человека.

— Этого ещё не доставало, — полушёпотом выругался Дрюдор.

Огляделся, собираясь вернуться в дом: мало ли неприятностей поджидает в такую ночь в голодном городе. Не то что люди, крысы прячутся по норам, не решаясь высунуться на улицу. Раненый человек на мостовой наверняка не принесёт ни радости, ни покоя, ни благополучия.

И всё же что-то заставило сержанта нагнуться и осветить лицо незнакомца блёклым ламповым светом. Это и решило судьбу последнего.

Не по-весеннему ледяной дождь лил целое утро. Растянувшиеся от горизонта до горизонта тучи, пряча зубчатые бойницы крепостных башен, острые пики часовен, отсыревшие чердаки и заброшенные мансарды, нависли над городом в готовности сожрать его пустынные улицы и сумрачные переулки, раздавить под своей тяжестью.

Они и давили, крыли проливным дождём опустевшие дома. Крупные капли разбивались о мостовую, сливались в стремительные ручьи, и те, смывая грязь, словно омывая раны некогда цветущего города — ранее пышущего жизнью, медленно умирающего теперь — потоком устремлялись к морю.

Холодный запах сырости, казалось, насквозь и навсегда впитался в неровно выложенные булыжники мостовых, в арки городских ворот, в лепнину фасадов, в каменную кладку стен, в черепицу вычурных крыш знатных домовладений и в тростниковую кровлю обиталищ простолюдинов. Несчастье уравнивает всех, а ненастье смывает следы злодеяний.

Город походил на разорённый лесной муравейник, когда-то суетливый и энергичный, сейчас мрачный, как и угрюмое небо над ним. Мок побитой собакой — дрожа поджатым хвостом зигзагов улиц; взвизгивая петлями выбитых дверей; скрежеща выломанными ставнями разбитых окон. Умирающий город тонул в небесных слезах — воистину унылое зрелище.

Праворукий открыл глаза, кривясь, покосился на ноющее плечо, откуда в ворохе окровавленных тряпок торчал обрубок стрелы.

— Ну как… кхех…? — услышал рядом сухой кашель.

— Есть чего пожрать? — рыкнул, не удостоив вопрос ответом. Свой голос не узнал — слабый, срывающийся, похожий на овечье блеяние. Он и себя-то узнавал с трудом, лежащего на настоящей кровати в комнате, где не воняло трупной гнилью и испражнениями. Одно это уже обязывало относиться к собеседнику с уважением. Но от вежливого обращения Праворукий отвык.

— Ты кто? — бросил незнакомцу без тени почтения.





— Вот и славно! — радостно воскликнул тот, не обращая внимания на откровенное хамство, — значится, будешь и дальше небо коптить. Погоди пока с едой. — Поднялся и крикнул в дверной проём: — Терезита! Неси кетгут и иглу!

Затем вышел, но тотчас вернулся с деревянной коробкой, полотенцами и полным кувшином воды.

— Придется потерпеть, — просипел басом, поставив принесённое перед кроватью. — Я сделаю это поаккуратней, нежели ты тогда, но приятного будет маловато.

Праворукий не слушал. Он прислушивался к своей боли — то мерно пульсирующей в такт биению сердца, то уныло протяжной, похожей на непрекращающийся за окном мерзкий дождь, такой же, как и вся его проклятая жизнь.

Хозяин упёрся ладонью Праворукому в изрисованную наколками грудь, ухватился за торчащий обломок, и потянул уверенно и сильно, бурча тем же насмешливым басом:

— Я тебя уж похоронил, было дело. Теперь изволь отдавать концы только за большие деньжищи, которых у тебя отродясь не было, и верно, никогда не будет.

«Что он несёт?» — успел подумать Праворукий, пока боль не стала невыносимой. Сквозь марево различил склонившийся размытый силуэт, почувствовал острое жало иглы, вгрызающееся в пылающее плечо и ноющее подёргивание от неумело затягиваемых узелков. Плечо горело, словно к нему приложили раскалённый прут.

В тумане бессвязных воспоминаний слышались ленивые покрикивания Кху, удары кнута, гомон чаек за кормой, безжалостно палящее солнце и протяжная песнь гребцов. Уж лучше навсегда прирасти к мокрой от солёных брызг корабельной банке, срастись руками с тяжёлым ненавистным веслом. Сквозь пелену беспамятства слышался детский смех. Временами, сменяя друг друга, возникали видения — то худощавая фигура Гелара с книгой в тонких руках, то налитые желанием губы ненасытной Еринии, то одновременно и проницательные и наивные глаза господина Бернади. Но чаще виделись протянутые сквозь бушующее штормовое море, хрупкие детские ручонки и взгляд мальчишеских глаз, изумлённый безгранично желающий жить.

Слух различил голос северянина: «Воистину, гордец, победивший гордыню, станет велик».

Он не знал, сколько пробыл в таком состоянии, но сознание стало возвращаться, вытесняя болезненный бред. Боль нехотя оставляла его, будто осознав, что всё предпринятое ею оказалось тщетным, и он, Праворукий, снова может обходиться без неё. Это было неправдой. Теперь он не представлял, как обходиться без боли. Удивительно, но жить с ней казалось легче. И лучше. По крайней мере, в последнее время. Став неизменной спутницей, физическая боль притупляла боль душевную, помогая дальше влачить эту никчемную жизнь.

С уходом боли глаза стали различать предметы, уши слышать звуки. Вернее один звук — шум непрекращающегося дождя. Само небо оплакивало Праворукого. Лило слёзы о том, что вопреки здравому смыслу он всё-таки жив. Странно, что жив.

Вспомнились широко распахнутые глаза убитого им отакийца. Одновременно удивленные и суетливые. Влажные, с по-девичьи длинными ресницами. Крайне напуганные, отчего решительные и готовые на всё, чтобы выжить. Чего нельзя сказать о Праворуком.

Он мог одним ударом стальной руки убить того лучника. Уж больно медленно южанин поднимал лук. Ещё медленнее натягивал тетиву. Казалось, медлил намеренно, ожидая, что стоит ему моргнуть своими длинными ресницами, как стоящий перед ним человек, с ужасными татуировками и железом вместо руки, исчезнет, растворившись в сумерках городских улиц. Но он не моргал. Было заметно, как подрагивает острие его стрелы, обломок которой лежит сейчас на почерневших от засохшей крови тряпках. Праворукий неспешно согнул руку и отвёл плечо назад в готовности пустить в ход смертоносное изделие кузнеца-карлика. Но сдержался. Отакитец был совсем мальчишкой. Разумеется, намного старше Пепе, но все-таки ребёнок. Испуганные глаза, дрожащие бусинки пота на покрытых юношеским пушком скулах. Бывший галерный гребец сделал выбор — опустил руку и отвернул голову, подставив под выстрел плечо…

Боль утихала, но оставляла надежду. Он не помнил, что произошло потом. Обрывки фраз, отакийская брань. Круглые крысиные глазки, пристально вглядывающиеся в его посеревшее лицо. Тварь застыла на груди. Колючими усами касаясь лица, прислушивалась к едва уловимому дыханию. Рядом её напарница сосредоточено лакала тёплую солоноватую кровь, сочащуюся из пробитого стрелой плеча.

Послышался скрип открывающейся двери. Помедлив, крысы исчезли, решив оставить добычу рослому, внушительному конкуренту, и над Праворуким склонилось лицо с усами такими же обвислыми, как хвосты у тех сгинувших в ночь крыс…

Воспоминания оставили его, когда в комнату вошла миловидная женщина. Поставив на столик поднос свежеиспечённых кукурузных лепёшек, женщина села рядом с хозяином и трогательно положила ладонь на его волосатую руку.