Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 89 из 90



И они выиграли. Эти люди, которые не виделись много лет, пожали друг другу руки в суде, в котором сокрытие свидетельств и яростное преследование лейтенанта Тренча были уже давно забыты. Это было лётом 1928 года, а осенью, когда заморосили дожди и на лужайку «Бигнелл Вуда» начали падать мертвые листья, он собрался в африканскую поездку, в ходе которой должен был побывать в Южной Африке, Родезии и Кении.

Джин поехала с ним, как и трое детей, которые сопровождали их во всех их парапсихологических странствиях. Дети уже выросли. Деннис и Адриан проявляли интерес к женщинам и к тому, чтобы сломать себе шеи на мотогонках, были ростом по шесть футов, но он по-прежнему возвышался над ними и мог уничтожить одним взглядом. Они могли ухмыляться над папой, когда он ковырялся в моторе забарахлившего автомобиля. Не претендуя на то, что он разбирается в механике, он просто открывал капот и начинал тыкать зонтиком в двигатель, пока что-то не происходило. Он был более чем снисходителен к ним, когда у них возникали неприятности. Но в Южной Африке, в вагонном купе во время той поездки, произошел инцидент другого рода.

«Та женщина? — спросил Адриан. — Она отвратительна».

Шлеп! — со злостью отвесил он ему пощечину; и мЪлодой человек, широко раскрыв глаза, увидел большое покрасневшее лицо отца, которое, казалось, наполнило его гневом все купе.

«Запомни, — мягко сказал Конан Дойл, — ни одна женщина не может быть отвратительной».

В общем и целом в этом состояла вся его философия в отношении женщин.

Ему доставило боль — не физическую, хотя физические боли тоже были — новое посещение Южной Африки — страны воспоминаний со времен Англобурской войны. Когда он в последний раз видел Кейптаун, в бухте стояло пятьдесят военных транспортных судов. В Блумфонтейне, на севере страны, он увидел тот же самый красно-пурпурный закат, который он помнил со времен своего последнего вечера в госпитале Лэнгмэна.

Старая политика, старые страсти там по-прежнему кипели понемногу. Но обо всем этом он не должен говорить во время своих дискуссий, за исключением тех случаев, когда его темперамент не начнет бить через край, как это случалось в старые времена. Никогда он не был более энергичен, полон убежденности, чем во время своих лекций, встреч, поездок под палящим солнцем.

Его семье казалось, что едва весной 1929 года он вернулся из Южной Африки в Англию — часть лета он провел в «Бигнелл Вуде», отметив свое семидесятилетие, — как тут же в позднюю осеннюю слякоть отправился в Скандинавию.

Скандинавия? Это еще ничего. Он намеревался донести свое послание до Рима, Афин, Константинополя.

«Мы возвращаемся, — с жаром писал он в конце африканской поездки, — с окрепшим здоровьем, с более твердыми убеждениями, с большей готовностью к борьбе за величайшее из всех дел, за возрождение религии и того непосредственного и практического духовного элемента, который является единственным средством против научного материализма».

В таком настроении, посетив по пути Гаагу и Копенгаген, он направился в Норвегию и Швецию. В особенности в Стокгольме люди блокировали все улицы и оказали ему самый теплый прием. Как и в Кейптауне, в Южной Африке, он выступил по стокгольмскому радио; его четкий, мощный голос порой дрожал.

Согласно его планам и обещаниям, он должен был вернуться в Лондон к мемориальной службе по случаю перемирия и выступить в Альберт-Холл до полудня, а вечером выступить в Куинс-Холл. И вдруг, совсем неожиданно, добрый гигант свалился.

В Лондоне его сняли с поезда и несли до дома номер 16, Букингем-Пэлас-Мэншнз. В воздухе мелькали снежинки. Напрасно врачи, когда он пытался захватить воздух, предупреждали его, что новые выступления могут стать для него самоубийством.

Но, как и всегда в жизни, он не хотел уступать. Он не уступит даже стенокардии. Он не просто дал обещание, это была воскресная служба по случаю перемирия, в честь тех, кто, как Кингсли и Иннес, ушли под звуки «Упрячь свои заботы в ранец».

В воскресенье утром он выступал в Альберт-Холле, не без труда и не очень уверенно держась на ногах. Вечером он выступал в Куине-Холле, а потом, когда толпа людей, которые не смогли пробиться в зал, потребовала его выступления, он настоял на том, чтобы выступить и для них — с непокрытой головой, на балконе, при падавшем снеге.



И тем не менее казалось, что он опять смеялся над телесными болячками. Тело, может быть, стало потяжелее и медлительнее, но с этим можно бороться. В «Уиндлшеме» в канун Рождества спустился к обеду. Он был в хорошем настроении, хотя ел только виноград. Доктор Джон Ламонд, пресвитерианский священник, который был его давним партнером по спиритизму и который часто слышал, как он имитировал профессора Челленджера, сейчас слушал, как он сквозь сдавленный смех рассказывал о своем визите к Барри в Стэнвей-Корт.

Поскольку они охраняли его покой и ограждали от назойливых посетителей, его здоровье весной 1930 года, как казалось, улучшилось. Вот еще один момент, который нельзя забыть. С самых первых дней жизни в «Уиндлшеме» у него была неизменная привычка выходить в сад, когда погода начинала проясняться и появлялись цветы, и срывать для Джин первый подснежник. И мы видим, как весной 1930 года этот усталый гигант опять вышел в сад, чтобы сорвать первый подснежник для жены.

Он чувствовал себя гораздо лучше или, по крайней мере, так говорил, когда нарисовал эскиз, изобразив себя старой клячей. Ему было забавно проследить все этапы своего пути.

«Старая кляча, — написал он под рисунком, — проделала долгий путь, таща тяжелый воз. Но так как о ней хорошо заботятся, она проведет шесть месяцев в конюшне и шесть месяцев на траве и опять будет готова выйти на дорогу». В начале лета он каждый день, как обычно, уходил в свой кабинет и работал: писал, разбирал корреспонденцию. Однажды, поднимаясь из кабинета в спальню, он тяжело упал в проходе. Слуге, который бросился ему на помощь, он приглушенным голосом сказал:

«Ничего! Осторожно поднимите меня! Никому ничего не говорите!»

Он не должен был тревожить Джин.

Часто они были вынуждены давать ему кислород, чтобы наполнились легкие и стабилизировалась работа сердца. Один такой случай хорошо запомнил Деннис. За белой дверью наверху в спальне ему давали кислород; его большая голова повернулась на подушке, и он посмотрел на Денниса.

«Тебе, должно быть, очень скучно, мой мальчик, — сказал он. — Пошел бы ты и взял книжку».

Одним из последних поступков в его жизни была попытка вопреки мольбам Джин и врачей поехать в Лондон, чтобы встретиться с министром внутренних дел и обсудить закон о медиумах спиритизма. Но старая кляча слишком далеко тащила свой тяжелый воз; больше она уже не выйдет на дорогу в этом мире.

В два часа ночи 7 июля Денниса и Адриана отправили за кислородом в Танбридж-Веллс на автомобиле, мчавшемся с огромной скоростью. На письменном столе в его кабинете лежали корректурные гранки его последнего рассказа, который был посвящен временам Регентства. Из спальни, открытые окна которой выходили на север, он увидел восходящее солнце прекрасного теплого дня.

У этой спальни были свои характерные отличия. На стенах висели боксерские фотографии Тома Крибба и Молино, сделанные в те великие дни, когда они выступали на ринге; характерны были и рисунки Уильяма Блейка. Над туалетным столиком была фотография вооруженного траулера «Конан Дойл». Там же висела деревянная дощечка с изображением Жиллетта в роли Шерлока Холмса. По углам лежали его гантели и боксерские перчатки; в этой же спальне, которую заботливо сохранили, и сейчас находился его любимый бильярдный кий.

В половине седьмого утра, хотя он и был очень слаб, ему захотелось встать с постели и посидеть в кресле. Ему помогли надеть халат, и он сел в большое кресло-корзинку лицом к окнам. Он мало говорил, потому что ему это было трудно. Но:

«Тебе надо отчеканить медаль, — сказал он Джин, — с надписью «Лучшая из всех сиделок».

Была почти половина восьмого. Джин сидела слева от него, держа его руку в обеих своих. Справа сидел Адриан, держа другую его руку. Рядом с Адрианом был Деннис, а Лена Джин — по другую сторону около Матери, которую они называли Мамуля.