Страница 5 из 13
До того жадным оказался – всяку копейку считал, ничем не делился, а даст кому рубль, так потом два требует. Да и жуть каким ревнючим был! Не дозволил ей работу продолжить в больничке местной – где фельдшером трудилась, даром что ли техникум медицинский закончила. И с любым она общий язык найти умела – с малым и старым. Многие на селе одиноки были, приходили к ней душу изливать, им легче становилось – а у неё радость на сердце! Уважали её там, другим в пример ставили, подработку частную подсовывали. А она и не отказывалась: кому укольчику поставить, кому массажика лечебного от радикулита, а кому и давленьице смерить да сбор травяной подсказать. А Иван всё допытывал: где была, куда пошла? – Куда-куда? На Кудыкины горы продавать помидоры. Как-то вздумала ерепениться, так люто разгневался, и раз! – наотмашь по щеке! А рука тяжеленная, ладонь лопатой. Промочила горькими слезами подушку, синяки хвойными примочками залечила. Да и свекруха туда же: полно тебе выть! Крепись, мол, дурёха… Терпи! Стерпится – слюбится! Не ты одна – все так живут. Вот и смирилась Люда, да и смирение своё себе в великую заслугу поставила.
Стала по хозяйству ишачить, свету белого не видала. А хозяйство-то большое, знай, поворачивайся. Пока дела бабские сделаешь, денёк и прошёл. В огороде раком над картошкой стояла, за скотинкой ходила. А сбудешь её на базаре – радость мужу да ублажение. Тут ещё и сынок народился – вылитый Иван, один в один! Вот как бывает! Дитятко малое догляда требует. Любила его, души в нём не чаяла, баловала как могла. А он подрос – и тю-тю в город, за лучшей долей, будто там мёдом липовым помазано. Говорит, отжила деревня своё. Что верно, то верно – когда-то богатое колхозное хозяйство гордилось новостройками: двухэтажная школа, не просто клуб, а дом культуры, своя больница… А какие дворы! Один к одному, как огурчики! Теперь, как выбитые зубы – пустошь между домами, а того хуже – пустые халупы. К югу, где начинаются поля, гниёт брошенная ферма с полуобвалившимися зданиями. Что сыночке тут делать прикажешь? Мужики почти все спились и вымерли от спирта суррогатного, бабы лютые, а молодежь разбежалась кто куда горазд, лишь бы подальше… Вот и она не заметила, как сама переменилась с возрастом, на всю округу озлобилась, очерствела. Верно в народе говорят, не уйти от судьбинушки своей – отыщет тебя повсюду и приведет туда, куда ей надобно.
Враз спохватилась: ой, батюшки, да хватит ли всем водоньки на поминках? Надо предостеречь, чтоб много не наливали. По три рюмки и будет с них. Тут такие – им только подноси глаза заливать… И мясного не дождутся – постные дни пошли. Кутьёй обойдутся. Ишь, губу раскатали на булдыжку. А сами-то, сами чего? Её глаза, холодные и бесчувственные, стали зорко следить за руками односельчан, подчас сующими деньги в карман её шерстяной жакетки. Она уже жалела, что не поставила на табурет с погребальной свечой поднос для благотворений: на нём сразу видно, кто сколько дал. А тут – сиди себе да и гадай на бобах, кто поскупился.
Выносили Ивана головой вперёд, да бережно – не приведи Господь задеть о дверной косяк. Зашлёпали по рытвинам, по грязи, по неровным да скользким дорогам – мимо полинялых, давно не крашеных деревянных домов, крытых дранкой, покосившихся курятников да свинарников, заросших репейником, мимо мятых холмов прошлогоднего жнивья и столетних берёз, сквозь лай собак, ржание лошадей, кислый запах навоза, сена и талого снега. Ветер мягко в спины толкал, словно гнал – лишь ноги переставляй. Как взбирались на пригорок, откуда всё село как на ладони, так чуть не уронили Ивана: припал на колено первый несущий, но остальные сдюжили. Так и пришли на заснеженный погост, где вытянулся в одну линию ряд невысоких, поросших редкой травой да бурьяном холмов с нетесаными крестами русскими. За последним – зловещим прямоугольником чернела у ног свежевырытая могила, чернела и терпеливо ждала, готовая поглотить новое тело. Вокруг ямы – слякоть, глина вязкая: народ копошился, спотыкаясь на мокрых комьях взрытой земли, все валенки себе извазюкал.
Добродушный дьячок, немного покачиваясь взад-вперед, кропил покойного святой водицей, отпуская ему земные грехи: «Со Святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Ивана, где нет болезни, скорби и страданий, но жизни вечно блаженная». Сельчане держали горящие свечи и по очереди крест батюшки целовали, чтоб всё худое из них повылазило. Слова соболезнования были сухими и шершавыми, как наждачная бумага. Бледное лицо Люды наблюдало за происходящим пустым, отрешённым взглядом. Соседушки с двух сторон шептали ей, приказывая плакать и причитать, но она оставалась глуха к их мольбам, полностью ушла в себя, ничего не видела и не слышала. Очнулась, когда кто-то сильно подтолкнул в спину: надо прощаться с благоверным. Подошла и… отпрянула – совсем не похож на себя Иван. Лицо спокойное, восковое. Снег на него падает и не тает. До самых костей, должно быть, заледенел. Лежит себе мирно, руки сложив. А ведь всю жизнь на ногах был, покоя не знал. Наклонилась, поцеловала венчик на лбу, не касаясь губами. Да так, с плотно сжатым ртом, и осталась стоять. Выждав для приличия маленько и не увидев больше желающих проститься с умершим, два здоровенных бугая, отбросив окурки, заколотили крышку гвоздями и торопливо опустили Ивана в могилу, головой на восток, ловко выдернув из-под ящика облезлые верёвки. С каменным лицом бросила она три горсти земли на крышку гроба. Мужики стали быстро орудовать лопатами, закидывая яму землёй. В ногах крест православный поставили, восьмиконечный, на него рушник повязали белый, расшитый пионами и ромашками. Украсили свежий холмик еловыми ветками да небольшим букетиком подснежников, ещё влажных, с упругими стеблями, хранящими тепло чьих-то рук. «Земля, природы мать, – её же и могила: что породила, то и схоронила», деловито изрёк «полоумный» Васька.
На поминки в столовую пришли всем селом – чтоб Ивана помянуть, самим поесть-попить да вспомнить собственных покойников. За длинным столом подавали пироги, солёную рыбу, овощи, фрукты, конфеты и печенье. В центре красовались румяные блины и кутья с изюмом да густой патокой, с них и начали трапезу, не забыв помолиться за покойного и поставить ему полную рюмочку с хлебом. Пили и ели много – да всё ложкой, курили, тягомотину разводили. После трёх стопок фестивалить стали: шутки травить с прибаутками, старухи дурными голосами песнь затянули – молодость припомнили. Пили за Людку-вдову стоя, за их с Иваном сынушку, что не доехал до батьки, за жизнь, за друзей и соседей, за здоровье, даже, кажись, за Сталина. Пить-то сильно хотелось, а без тоста не принято. Дальше всякие напутствия пошли. А напоследок – слёзы. Наконец разбрелись по домам, видать, слов доктора тутошнего постыдились, Алексея Палыча. Помянули – и будет, сказал он им твёрдым голосом, пора, мол, и честь знать.
Это был невысокий, голубоглазый мужчина с жесткими щетинистыми волосами, такими светлыми, что они были светлее его лица. Когда-то они с Людой работали бок о бок: он врачом, она – фельдшером. Оба были молоды-зелены, вели на дежурстве умные разговоры, пришёлся ей по сердцу тем, что ни на маковое зёрнышко похож не был на других парней – дюже культурный был, добрый… Душа-человек. Мечтала, чтобы он её целовал, обнимал, но так ни разу и не поцеловались! А потом… потом она пошла замуж за Ивана, забрюхатела, и всё рухнуло. Дальше был сон. Самый кошмарный и самый длинный сон в её жизни. Он длился многие дни, недели, месяцы, годы. Алексей вскорости уехал то ли в Сибирь, то ли на Дальний Восток. И вот, оказывается, вернулся лишь немногим более месяца назад. Бабы на селе балаболят, что вдовец он теперича. Завидев его на поминках, Люда удивилась до безумия – сто лет не виделись. А как глянула в глаза да взгляды их встретились, он и покраснел, как юноша, да так, что лицо его белоснежное багровыми пятнами и покрылось. А она испуганно вдохнула воздух и – Бог ты мой! – почувствовала, как всколыхнулось в ней что-то, как ожило прежнее чувство, которое вроде бы давно умерло, но было ещё живо. И сердце её гулко забилось.