Страница 5 из 17
– Ах ты ж дрянь какая… – озадаченно пробормотал он. – Вот, значит, как. Вижу, ты, мессир рыцарь, человек серьезный. Садись к моему столу, отведай, чего Бог послал. Звать-то тебя как?
Гримберт нащупал угловатый, сбитый из неочищенных досок, стул.
– Извини, не могу этого сказать. Вроде как взял обет инкогнито. Знаешь, что такое инкогнито?
Берхард загремел в углу какой-то утварью.
– Было по молодости. У какой-то венецианской маркитантки из обоза подхватил. Но священник, храни его ангелы, мне какого-то порошка дал, оно и прошло…
– Инкогнито – это значит, что я держу свое имя в тайне.
Смех у Берхарда был неприятным, похожим на треск рвущейся ткани.
– Да уж еще бы, мессир рыцарь, не держал бы! Небось твои придворные стихоплеты будут рады сочинить балладу о том, как ты жрал крыс и спал на мостовой. Вина выпьешь? Изысканных сортов не держу, но чем промочить глотку – найдется.
Гримберт с благодарностью кивнул. Сейчас он выпил бы даже концентрированной уксусной кислоты.
– На. Пей. Вино, конечно, не чета тем, что у вас с туринских виноградников, ну так и мы не графья какие-нибудь.
Гримберт задохнулся еще до того, как в полной мере смог ощутить зловонный аромат жидкости, протянутой ему в щербатой глиняной кружке.
– Почему ты решил, что я из Туринской марки?
Берхард издал не очень-то музыкальный смешок.
– А откуда ж еще? В Салуццо давно уже рыцарей нет, если ты не заметил.
– Отчего так? Погибли? Все разом ушли в Крестовый Поход?
– Закончились, – буркнул Берхард, – сразу после Железной Ярмарки и закончились, значит. Когда маркграф Лотар поднял свой мятеж, многие здешние рыцари к нему примкнули. Рыбьи головы! Против законов Божеских и людских пошли, стало быть. Ну и… Понятно, что. Когда маркграфское войско разбили, а уцелевшие еще не закончили кричать от боли, император издал эдикт, значит. Отныне Салуццо не дозволяется иметь своих рыцарей, так-то, мессир.
Мессир…
Его пальцы были слишком слабы, чтоб раздавить полную зловонной жижи глиняную кружку, но та, кажется, все равно опасно хрустнула в руке. Мессир. Слово было привычным, как его собственное имя, и неудивительно, он получил право на подобное обращение еще в тринадцать лет, раньше многих других. Но сейчас… Каждый раз, когда Берхард произносил его вслух, он ощущал себя так, словно его свежие раны сбрызгивают осиным ядом.
Мессир.
Может, виной тому иберийский говор самого Берхарда, причудливо искажающий франкскую речь? Нет, подумал Гримберт, все еще делая вид, будто нюхает поданное ему варево, которое именовалось здесь вином, не поэтому. А потому, что Берхард, именуя его мессиром, не вкладывает в это слово и малой толики полагающегося этому титулу уважения. Напротив, насмешливо, как бы подчеркивая, до чего оно, это слово, которое на протяжении многих лет было неотторжимо от Гримберта, как рука или нога, не идет ему, грязному завшивленному калеке, просящему милостыню на улицах.
Мессир.
– Не раздави кружку, растяпа, – буркнул Берхард недовольно. – Судороги, что ль? Мож, ты не только слепой, а еще и припадочный?
Когда-то, много лет назад, один человек именовал его так же. «Мессир рыцарь». Не скрывая издевки, даже подчеркивая этим обращением то незавидное положение, в котором он оказался. Причем оказался по собственной глупости, из-за того, что не имел привычки в юные годы слушать голос разума. Он тогда был безмозглым мальчишкой с не в меру развитой фантазией, с головой, набитой всяким вздором – молитвами, рыцарскими обетами, возвышенными представлениями о чести, – и ни черта не смыслил в той науке, которая именовалась жизнью и которая почему-то не значилась наряду с тактикой и логистикой в ряду учебных дисциплин, что преподавал ему Магнебод.
Этого человека звали…
Он думал, что память похоронила эти воспоминания глубоко и надежно, как трусливые потомки хоронят изъеденные плотоядными насекомыми кости своих великородных предков в глубоких и надежных, точно бункера, родовых склепах. Но нет. Сука-память с готовностью выбросила на поверхность непроглядно-черного океана образ человека. Он лишь немного был покрыт помехами, что ничуть не мешало узнаванию.
Вольфрам Благочестивый. Ему не шло это имя, как двенадцатилетнему Гримберту не шло именоваться «мессиром», но он носил его с насмешливой презрительностью нищего, напялившего найденную на улице герцогскую корону. Не смущаясь его, напротив, смущая им окружающих. Вольфрам Благочестивый, предводитель рутьерского отряда «Смиренные Гиены». Человек, который когда-то научил его науке трезво мыслить, но взял щедрую плату за свое обучение, к концу которого он впервые услышал слово, которое отныне будет ходить за ним по пятам. Паук.
«Он мертв, – сказал себе Гримберт. – Вольфрам, мой мучитель, мертв, и я знаю это, потому что собственными глазами видел его смерть. В высшей степени мучительную и паскудную. Этот злой призрак уже не властен надо мной, он просто явился в миг моей слабости, чтоб позлорадствовать. Пусть растворится. Пусть изыдет. Пусть лежит в земле грудой сгнивших костей, пока ангелы Господни не вытащат его на поверхность, брезгливо отряхивая руки, в час Страшного Суда. Пусть…»
– Эй, ты…
– Я не припадочный, – Гримберт потер рукой висок, изображая легкую слабость. – Просто старая контузия. Иногда дает о себе знать. Ну хорошо, я не из Салуццо, это сразу видно. Но отчего бы мне не быть из Савойи или даже из Лангобардии?
– Допустим, лангобард из тебя такой же, как из меня – каноник. По говору ясно. И не из Савойи, это уж как Бог свят. Савойцы все загорелые, а у тебя кожа что молоко, даже под паршой видно. Вот и выходит, что либо из Прованса, либо из Турина. И знаешь, мессир, будь у меня лишняя монета, я бы поставил на Турин.
«Сообразительный, мерзавец. – Гримберт внутренне скривился. – Безмозглый чурбан, но, как и вся эта уличная крысиная порода, обладает безошибочным чутьем, причем именно там, где это неприятнее всего. Надо будет держать эту особенность в голове и не болтать лишнего. Видит небо, я и так уже наговорил много лишнего в этой жизни…»
– Отчего же именно Турин?
Вместо ответа Берхард звучно рыгнул. Судя по всему, в быту он не отличался благородностью манер, но едва ли в достаточной мере, чтобы смутить этим Гримберта. Среди рыцарей Туринской марки бывали такие, что с трудом разбирались в столовых приборах или даже предпочитали принимать трапезу без их помощи. Что уж говорить, если даже Магнебод иной раз позволял себе высморкаться в скатерть или швырнуть под стол обглоданную кость…
При воспоминании о Магнебоде внутри тела сжалась болезненным комочком какая-то безымянная воспаленная железа. Иногда Гримберту казалось, что за прошедшее время она потеряла чувствительность, инкапсулировала инфекцию внутри себя, обратившись твердой мозолью, но это было не так. Иногда даже неосторожной мысли было достаточно, чтоб разбудить дремлющую в ней боль – боль того рода, что не тонет даже в самом крепком вине.
– Откуда ж, если не из Турина? – Берхард испустил еще одну отрыжку, потише. – Как Паука полгода назад прихлопнули, так его паучье воинство и разбежалось кто куда. Из тех, что живы остались, ясное дело. Лангобарды тогда славно вашего брата потрепали. У нас эта история «Похлебкой по-Арборийски» зовется, слышал, наверно? Похлебка вышла жидковата и подгорела, зато варили ее на добрых туринских костях…
Паук. Гримберт едва не скрипнул зубами. Это слово преследовало его, точно лазутчики Лаубера, легко минуя границы и горные перевалы. Проклятое слово, от одного звука которого он ощущал нечеловеческую резь в пустых глазницах. Будто кто ланцетом скоблил изнутри голую кость, отделяя прилипшее к ней мясо.
Гримберт уткнулся в кружку и сделал большой глоток. Вино в самом деле оказалось дрянью. Оно отдавало чем-то едким и зловонным, словно в бочонок добавили гнилой соломы вперемешку с жженым тряпьем. Но в то же время оно было достаточно крепким, чтоб у него сладко заныло в затылке. Даже кровь как будто стала более вязкой и горячей.