Страница 7 из 8
Мы озираемся – а где мы? Куда мы заплыли? Я уже и буйков не вижу.
– Наверное, мы уже в Хорватии.
– Что будем делать?
– А поплыли дальше, в Дубровник.
Это потом станет нашим мемом – плыть в Дубровник.
– Извини, я не ответила на твой звонок. Я плавала.
– В Дубровник?
– Нет. В Дубровник только с тобой.
– Ты на море. А я на берегу Дуная.
Чего я еще теперь умею? Я умею не думать о последствиях.
Лето было совсем маленьким. Да что там говорить – спасибо, что вообще выпали нам эти семь дней.
Мы все время говорим. Это такое известное возбуждение, когда только что закончено большое дело, и вроде уже ничего не надо делать, и кажется, что все еще тут, в твоих руках, и ты можешь что-то изменить или добавить, да и даже без этого отголоски нашего большого путешествия еще так живо звучат в головах, что мы продолжаем перебирать их, словно смакуя самые вкусные кусочки.
Мы идем по тропинке вдоль ущелья, поросшего кустами. Внизу бьется горная речка. Мы останавливаемся, и он машинально срывает с куста ягоды, я даже не знаю, что это – маленькие, пушистые, красные. И я осторожно, чтобы не коснуться, беру по одной с его протянутой ладони.
Каменные ступеньки ведут вниз, к берегу, к маленькой устричной ферме, где работает моя приятельница. Я держусь одной рукой за веревочный поручень и спускаюсь медленно, чтобы не соскользнула нога в мокрых босоножках. Деревянные столы под навесом, ржавое кольцо у маленькой пристани, лодка и длинные ряды натянутых к горизонту канатов с буйками, где растут гроздья устриц. Нам их выносят на деревянном подносе, они переливаются жемчужным светом и пахнут морем.
– Смотри. Они еще живые. – Он чуть дотрагивается до перламутрового тельца, и оно вздымается, будто вздыхает.
Марина, моя приятельница и хозяйка фермы, ставит перед нами бутылку белого вина.
– Я же за рулем.
– Да и мне столько не выпить.
– Пусть стоит.
Волосы липнут ко лбу, мокрое полотенце, накинутое на плечи, сохнет, не давая свежести.
Летнее счастье тел, укутанных в облако жара.
Спросила как-то своего друга, такого же эмигранта-москвича: типа, если бы все наладилось и можно было бы нормально работать в Москве, вернулся бы? Он подумал, пожевал губами, а потом ответил честно, – он же мне друг, Марат: «Я больше не хочу ходить одетым».
Горячие камни, песок.
– Давай немного посушимся и пойдем выпьем кофе.
– А заодно и попробуем прочесть текст.
У меня в корзинке, как у Красной Шапочки, всегда припрятаны пирожки.
Вкус соли во рту, белое солнце над головами и балканская нега в каждом движении.
– Хочешь, скажу тебе, как я себя чувствую, когда я с тобой?
– Не говори! – он приподнялся на локте. – Потому что я знаю.
– Ну и как, по-твоему?
– Как с лучшим другом.
В подчеркнутом слове «лучшим» прозвучало вдруг нечто грузинское. Вообще чем-то балканцы с ними, с грузинами, схожи, – наверное, ярко выраженной мужской сущностью.
– Это так, – легко соглашаюсь я на друга, причем лучшего, – но есть еще кое-что.
Он откидывается назад и закладывает руки под голову, словно устраивается поудобнее в партере, чтобы прослушать монолог примы.
– Когда я с тобой, – намеренно тяну я, чтобы дать ему больше простора для размышления, – когда я с тобой, я чувствую себя школьницей, сбежавшей с урока.
Он хохочет, снова садится и не дает мне продолжить.
– Это потому что я – школьник!
9
Рюлова просыпается в четыре утра, поэтому первая реляция настигает меня еще в постели. Впрочем, я обычно тоже в это время уже сижу на балконе и, глядя, как бледнеют и гаснут уличные фонари, пишу вот этот самый текст.
– Мне к врачу сегодня, – скорбным голосом сообщает она, – и я боюсь.
Вот когда боится Рыбакова, на нее можно прикрикнуть, а можно перечислить список отсутствующих органов, без которых я свободно обхожусь уже много лет, и даже пошутить.
– Дай мне хоть немного попаниковать, – скажет Рыбакова и будет писать длинные письма в мессенджер с детальным описанием всех анализов и их неутешительных результатов.
– Не горюй, – скажу я, – если надо будет ехать оперироваться в Белград, я поеду с тобой. Снимем квартиру, и у меня будет повод бегать на свидания.
– А как ты своих оставишь? – спросит подозрительно Рыбакова, а я отмахнусь – они поймут.
С Рюловой так нельзя. Я попробовала как-то, глядя на ее головку, вжатую в воробьиные плечи, иронично заметить – болит? У всех болит, подруга. Это нормально.
И только хвост цветастой юбки мелькнул на веранде. Она кинулась к машине, что-то бормоча и всхлипывая, а я в ужасе бежала за ней. – Куда ты в таком состоянии! – И звонила Рыбаковой в Будву, где она торчала на моем балконе с видом на Адриатику, сама отходя после болезни.
– Успокойся, – говорила мне Рыбакова, – она вернется быстро, проходили уже.
Она и правда вернулась быстро, и я стояла на веранде в запахе сухой травы и смотрела, как она закрывает машину, проверяет там еще что-то, явно оттягивая момент, когда ей надо будет наконец поднять ко мне заплаканное лицо и признать, что побег не удался.
– Слушай, – у меня от страха тряслись все поджилки, – слушай, так нельзя.
– Это со мной так нельзя. Это со мной так всю жизнь мама разговаривала. Твои страдания ничего не стоят, и нечего тут сюсюкать. А мне всего-то надо уткнуться во что-то теплое и плакать.
– Рюлова, – торжественно сказала я, – мой живот всегда в твоем распоряжении. Плачь.
И она заплакала.
10
Эмиграция выжигает нас. Или мы уже приехали сюда такие?
Я помню случайные строчки, они так и засели в памяти, напечатанные на желтом листике, полуслепая копия, обтрепанные края, Юлия Вознесенская, – нет, не помню, не буду врать:
И еще помню, это уже точно из Галецкого:
И вот мы здесь, на Балканах. Кто в Сербии, а кто и в Черногории. Нас сюда не звали.
– Рюлова, я знаю, ты не любишь сравнений, но со мной было ничуть не лучше.
Осень в Белграде – хуже нет, это я про позднюю осень, уже почти зиму, когда тротуары застланы мокрыми листьями, моросит дождь и серые фасады, которые в доброе время года укрыты за высокими платанами, бесстыдно оголены до каждого пятна осыпавшейся штукатурки. Я шла на работу по неровной мостовой, и, держась за перила, спускалась по скользкой лестнице, по выщербленным ступенькам, которые вели мимо автобусной остановки к рынку. Мне надо было пройти немного: расстояние для москвички и вовсе плевое, ну, минут 15 от силы ходу, и по дороге меня ждал оазис покоя – гостиница «Прага» с кожаными креслами, где я выпивала чашку кофе перед последним переходом к месту службы. Иногда, только выйдя из старомодных дверей отеля, с трудом борола в себе желание лечь прямо на тротуар, на мокрые листья, свернуться в позу эмбриона и заснуть.
Два года спустя, в один из частых своих приездов в уже возлюбленный город, я случайно оказалась на той же улице. Свернула к автобусной остановке и начала спускаться по лестнице, как вдруг резкая боль в животе схватила меня, да так, что я согнулась, едва удержавшись за перила рукой. Вот как долго и крепко связаны между собой место и боль.
Бессмысленная работа, чужой язык и потери. Потери уже невозможно было даже сосчитать.
А главное, я перестала писать. Выходили и переиздавались книги, я барабанила каждый день в фейсбуке, словно пытаясь удержать распадающиеся связи, еще дышал где-то внутри последний роман, – я же не утратила ремесла, я правила, редактировала, адаптировала его для детей и для сцены, – видит Бог, за эти три года я писала не покладая рук. Но это все было ремесло.