Страница 12 из 34
Вот и получился Брангбо…
Единственным лучиком света в этой дыре была ее директриса Минна фон Хассель, хорошенькая брюнетка, которая заботилась о пациентах как о собственных детях. Вначале Бивен решил, что она очень религиозна или что-то в этом роде, но оказалось – ничего подобного. В гестапо на нее имелось досье: ее семья была одной из самых богатых в Берлине. Аристократы, своевременно переключившиеся на производство асфальта, строившие для страны автострады. Имевшая от рождения титул баронессы, Минна отвернулась от такого счастья, чтобы стать психиатром и посвятить себя «лишним людям». Достойно уважения.
В то же время он не доверял этой женщине, она слишком много думала – и считала себя сильнее режима. А главное, была слишком красива: когда он сталкивался с ней, это узкое лицо и черные, почти восточные глаза буквально выбивали его из колеи. Куда только девались его жесткость и сдержанность, он слабел…
На самом деле он переодевался, перед тем как появиться в Брангбо, вовсе не из-за отца, впадавшего в ужас от вида военной формы, а из-за Минны фон Хассель, открыто ненавидевшей СС.
«Мерседес» въехал в ворота – одна из дыр в кирпичной ограде – и остановился во дворе. Бивен вылез из машины и оглядел в сумерках знакомую картину. То, что называлось «огородом», было лишь заброшенным пустырем, где росли одни сорняки, но не исключено, что какой-нибудь парочке психов удалось там что-нибудь посадить. Что до сумасшедших, их здесь как раз было много, даже очень, прямо вокруг него. Завернувшись в грязные простыни или развязанные смирительные рубашки, они бродили подобно призракам.
Франц снова почувствовал запах горчичного газа, запах безумия. Или собственного страха при мысли, что сейчас он увидит отца. Этого незнакомца с осунувшимся лицом, кожа да кости, который всякий раз осыпал его руганью и нес ни с чем не сообразную чушь.
Но самым страшным было то, что в отце, как в зеркале, он видел себя: ведь написано же в книгах, что безумие часто бывает наследственным…
12
– Как он сегодня?
– Стабилен.
Он только что задал вопрос санитару, которого хорошо знал, – Альберту, единственному нацисту среди обслуживающего персонала Брангбо.
– Но вчера у него был серьезный приступ…
Бивен пожал плечами: этих серьезных приступов он навидался тысячами после Большой войны, и отца они вроде бы даже как-то поддерживали.
Не добавив ни слова, он пошел вслед за бугаем (Альберт был ростом почти с самого Бивена и весил наверняка сто двадцать с гаком); тот направился в левое крыло, отведенное под отдельные палаты. Бивен так до конца и не разобрался, было ли наличие собственной палаты привилегией или наказанием.
Внутри они прошли по длинному цементному коридору с валявшимся на полу строительным мусором. По правой стене располагались небольшие металлические двери. Не так уж отличается от внутренней тюрьмы гестапо. Он часто говорил себе, что между этими двумя заведениями существует причинно-следственная связь, и в Брангбо он расплачивается за преступления, совершаемые в гестапо…
Альберт шел перед ним в своем грязном халате, позвякивая тяжелой связкой ключей. За железными створками вопили сумасшедшие. Другие, сидя на полу, рыдали в пыли.
Внезапно – непонятно, с какой стати, – у него в голове мелькнула картина. Один из редких случаев, когда они всей семьей «выехали» в Берлин. Чудесный летний день на Унтер-ден-Линден, Липовой аллее. Без пиджака, в штанах, натянутых выше пупка, отец улыбался в лучах солнца. У его ног трепетала тень листвы, словно чуть заметно пульсировало само время. Слепящий свет.
Франц бежал к отцу, заливаясь хохотом, – себя он не видел, но по смеху дал бы лет восемь-девять. Он хорошо это помнил. Такие вылазки были очень редкими. В эти моменты счастье становилось чисто физическим ощущением, вне контроля сознания.
– Вот.
Альберт наконец-то отыскал нужный ключ. Ржавая дверь заскребла по полу. Бивен подумал о кабинете Симона Крауса: как далеко эти мягкие ковры и кожаные кресла.
– А ты кто такой?
Вот уже многие годы как отец перестал его узнавать. И это не было следствием умственной деградации – скорее признаком проигранного сражения, которое сознание вело против разъедающей язвы безумия. Его деменция беспрерывно воспроизводила саму себя, размножая больные клетки в мозгу.
– Папа, это я, Франц, твой сын.
– Брешешь.
Петер Бивен сидел на койке, забившись в угол. Полинявшее, не пойми когда сделанное одеяло скомкалось в ногах. На нем была только длинная сероватая рубаха, заскорузлая от экскрементов.
Франц зашел. Альберт закрыл за ним дверь. Палата была площадью не больше десяти метров. Цементные крашеные стены и пол. Койка вмурована в стену. Зарешеченное окошко. Углы обиты стекловатой. Обычная среда обитания отца последние двадцать лет.
Бивен осторожно приблизился. Отец еще был способен врезать ему ногой по яйцам. Сейчас он свернулся на своей подстилке, испуганный и уязвимый, совсем как те придурки, которых Бивен запирал в камерах гестапо.
Как ни странно, несмотря на разрушительное действие газа и годы, проведенные в психбольнице, отец по-прежнему был красив. Удлиненные правильные черты, ясные глаза, навевающие мысль о крошечном прозрачном морском гроте, такого густого синего цвета, будто в них плеснули чистую лазурь. А еще Vater сохранил густую белую шевелюру, которая делала его похожим на короля викингов.
Но все портила худоба. Казалось, это красивое лицо при каждой смене выражения выставляет напоказ всю свою механику: морщины, мускулы, кости – все было на виду, будто с него содрали кожу.
– Не подходи ко мне!
Петер Бивен скорчился на койке. Он был так же высок, как Франц, но весил, наверно, вдвое меньше, если не втрое. Он напоминал какую-то сложную конструкцию из костей, обтянутую очень тонким слоем плоти.
– Папа, ну будь же благоразумен.
– Говорю, не подходи. Mistkerl![48] Это ты меня сюда засадил.
– Папа…
– Заткнись! Вы все против меня сговорились…
Его навязчивые идеи оставались неизменными с некоторыми вариациями: сюда его заточили, чтобы заставить молчать, потому что он знает важнейшие секреты Большой войны, например кто нанес тот пресловутый «Dolchstoß» («удар кинжалом в спину»), из-за которого немцы проиграли войну.
Как ни парадоксально, Франц видел, что сами доказательства слабоумия отца в то же время свидетельствуют о его здоровье. Он нес свой бред с такой энергией, что наверняка был в форме… Другая странность заключалась в том, что этот крест был частью жизни Бивена. И даже ее краеугольным камнем. Любовь гестаповца сумела на ком-то сконцентрироваться, пусть даже на этом полном ненависти отребье.
– В траншеях, – снова заговорил больной, – я видел людей, которые больше не могли выдержать взрывов, свиста снарядов, они затыкали себе уши, сжимая кулаки, вот так…
Он показал, прижав ладони к ушам и вытаращив глаза.
– Но коли приглядеться, видно было, что этих парней разрезало пополам. – Он закатился в хохоте. – Уши-то они берегли, а вот ног у них больше и не было!
Еще один любимый припев Vater: зверства в окопах, которые казались совершенно абсурдными. И однако, тут он говорил правду.
– Я видел расплавленные трупы в лужах человеческого жира, обезглавленных детей, а рядом кружились на месте обезумевшие матери, видел товарищей, превратившихся в кровавое месиво…
Франц рассеянно слушал. Что он здесь делает, черт побери? Разве он не должен быть в Берлине и разыскивать убийцу?
Петер вдруг умолк. Под кустистыми бровями его глаза пылали синим огнем, как сварочная горелка, готовая прожечь стекловату.
– Ты мой сын, так?
– Так.
– Как себя чувствует мать?
– Она умерла, папа. Почти пятнадцать лет назад.
– Конечно. Они ее убили, это ж ясно. Но она получила по заслугам.
– Папа…
Старый хрен выпрямился. Это продолговатое королевское лицо, словно увенчанное собольей шапкой, хорошо бы смотрелось на театральной сцене.
48
Сволочь! (нем.)