Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 126

Джа-лама распорядился целиком снять с мёртвого кожу и засолить её для сохранения. Через полгода эту кожу, скатанную в рулон, нашли у него при аресте, сфотографировали и увезли в Россию как вещественное доказательство его садистских наклонностей[148]. На самом деле подоплёка этой варварской акции была иная. От своих информаторов Бурдуков узнал, что при совершении некоторых обрядов на полу храма расстилается белое полотно, вырезанное в виде человеческой кожи и символизирующее побеждённого демона-мангыса; Джа-лама решил претворить эту символику в реальность. Беспримерная сила духа, которую перед лицом смерти выказал убитый казах, выдавала в нём великого батора, однако вражда к монголам-буддистам доказывала, что он связан с тёмным, демоническим началом мира и, значит, является мангысом. Следовательно, его кожа годилась для того, чтобы заменить полотняные имитации. Джа-лама со свойственной ему примитивной религиозностью материализовал метафору борьбы со злом, тем самым изменив заложенный в ней смысл на прямо противоположный.

Очень может быть, что Унгерн слышал об этой коже, а то и видел её своими глазами, но вопрос о том, как подобное живодёрство сочетается с «милосердным» учением Будды, перед ним, видимо, не вставал. Наверняка он имел представление о тантризме — эзотерическом учении, трактующем возможность избежать долгого пути самосовершенствования в течение ряда перевоплощений и на протяжении одной жизни достичь совершенства путём особых практик и ритуалов; считалось, что с их помощью человек вступает в мистическую связь с бодисатвами или эманациями будд вплоть до безраздельного с ними слияния и получает доступ к любой цели. Под таким углом зрения буддизм Махаяны, включающий в себя тантру, для дилетанта становился разновидностью магии, способом воздействия на сверхприродные силы и одновременно опытом каждодневной жизни вблизи этих сил. Богослужебные духовые инструменты из костей человека или изготовленные из того же материала зёрна дамских чёток, наконец, габала — ритуальный сосуд из оправленного в серебро человеческого черепа — всё это призвано было напоминать верующим о тленности земного бытия, но у европейцев, незнакомых с буддийской символикой, вызывало зловещие ассоциации.

Как и христианство в Европе, буддизм в Тибете и Монголии вобрал в себя местные добуддистские верования. При начале войны с китайцами эти древние шаманские практики с их кровавыми жертвоприношениями вновь стали актуальны, как всегда бывает во времена исторических катаклизмов, и один из лам, перешедший на сторону красных, в победном экстазе съел вырванное из груди соратника барона, есаула Ванданова, ещё трепещущее сердце. С буддизмом тут нет ничего общего, но следы такого рода архаики, пусть преображённой и перетолкованной, можно заметить в популярном культе «Восьми Ужасных», то есть восьми главных дхармапала (докшитов), стражей и хранителей «жёлтой религии»[149]. Они стояли на страже светлого начала мира, но изображались в таком обличье, что вызывали не столько благоговение, сколько страх.

Откровением для Унгерна мог стать тот факт, что учение Будды с его основополагающей заповедью «Щади всё живое» охраняют устрашающие божества вроде Чжамсарана или Махакалы, не имеющие аналогов среди христианских святых. Георгий Победоносец на русских иконах отрешённо спокоен даже в тот момент, когда поражает копьём дракона[150]; архангела Михаила, архистратига небесных легионов, при всей его воинственности трудно представить в диадеме из отрубленных голов или сжимающим в зубах окровавленные сердца и почки противников христианства. Хотя всё это символизировало чисто духовную борьбу с собственными заблуждениями и пороками, язык буддийской иконографии должен был волновать Унгерна. Ему могло казаться, что существование «Восьми Ужасных» в лоне учения о «восьмеричном пути» и «четырёх благородных истинах» оправдывает крайние меры по отношению к врагам всякой религии, а не только буддизма. Способность христианства спасти мир от революционного наваждения вызывала сомнения потому хотя бы, что в нём не нашлось места для таких фигур, с которыми Унгерн, похоже, соотносил себя самого. «Барону доставляло неизмеримое удовольствие, когда монголы видели в нём что-то неземное», — пишет Голубев. И задаётся вопросом: «А может быть, он действительно верил, что он — перерожденец?»

Увлечённость Унгерна буддизмом сливается с его идеалами «нового Средневековья». Ведь если в средневековой Европе с её грубостью и первобытной свирепостью люди тем не менее постоянно ощущали рядом присутствие Божества, а теперь — нет, значит, между Богом и человеком стоит не варварство последнего, не проливаемая им кровь, а, напротив, гуманность и прогресс.

Алёшин, рассказав, как в забайкальском селе Булуктай по приказу Унгерна несколько русских крестьян были заперты в амбаре и сожжены вместе с ним, замечает: «Во время этой массовой экзекуции барон молился своему Будде». Утверждение сомнительно, однако оно показывает, что свирепость Унгерна связывали с его изменой христианству. В обыденном сознании двоеверие часто приравнивается к вероотступничеству, поскольку тем самым человек, разрывая кровнородственные отношения с божеством, изначально вложившим в него понятие о нравственном законе, заменяет их рациональными, основанными на сознательном выборе и, следовательно, лишёнными родовой памяти о добре и зле.

В протоколе одного из допросов Унгерна записано с его слов: «Свою жестокость и террор в отношении людей не считает противоречащими учению Евангелия». Противоречит ли это буддизму, его не спрашивали, но когда Бурдуков задал похожий вопрос Джа-ламе, тот ответил: «Эта истина («Щади всё живое». — Л.Ю.) для тех, кто стремится к совершенству, но не для совершенных. Как человек, взошедший на гору, должен спуститься вниз, так и совершенные должны стремиться вниз, в мир — служить на благо других, принимать на себя грехи других. Если совершенный знает, что какой-то человек может погубить тысячу себе подобных и причинить бедствие народу, такого человека он может убить, чтобы спасти тысячу и избавить от бедствия народ. Убийством он очистит душу грешника, приняв его грехи на себя».

Джа-лама недвусмысленно проводит аналогию между собой и бодисатвами, отказавшимися от нирваны, дабы служить людям на пути к спасению, но ещё в большей степени — с божествами типа «Восьми Ужасных». Настаивая на собственном «совершенстве», он объявляет, что готов пожертвовать личным спасением во имя всеобщего блага. Разница с Унгерном здесь только та, что один говорил о «народе», а второй — о «человечестве». Разрешая вечный вопрос о цели и средствах, оба они стремились представить свою власть как религиозное подвижничество: то, что для других — грех, для них — подвиг самоотречения[151].

2

Нищенствующий монах, объявивший себя реинкарнацией жившего полтора века назад джунгарского князя Амурсаны, враг Пекина и ойратский националист, мечтавший объединить под своей властью населённые западными монголами территории, Джа-лама не скрывал и антирусских настроений. «Вы, русские, что? Камыш! Подожгу, и вас не останется здесь, как нет и китайцев» — такую угрозу слышал от него казачий офицер Сокольницкий в 1914 году. Тогда же Джа-лама был арестован казаками в своей ставке близ Кобдо и увезён в Россию. Сначала его держали в томской тюрьме, оттуда перевели в Якутию, потом — опять в тюрьму, уже астраханскую; после Февральской революции он вышел на свободу, вновь объявился в Кобдоском округе и повёл партизанскую войну с китайцами, но центральному правительству в Урге так и не подчинился. Как и Унгерна, монголы считали Джа-ламу существом сверхъестественным, чего он сознательно добивался для упрочения своего авторитета и чему немало способствовали его железная воля, актёрский дар и умение выдать себя за человека, посвящённого в таинства тантры.

148

Ныне эта кожа («тулум») хранится в Национальном музее в Праге, но как она туда попала, мне неизвестно. Вероятно, после революции была вывезена кем-то из эмигрантов.

149

Эти восемь: Махакала, Цаган-Махакала, Эрлик-хан, Чжамсаран (Бег-Цзе), Охин-Тэнгри, Дурбэн-Нигурту, Намсарай и Памба.

150

Наблюдение принадлежит Г. С. Померанцу.

151

Возникают любопытные ассоциации, если сопоставить это с наблюдениями их современника, монголиста Бориса Владимирцова: «Они (тантристы. — Л.Ю.) мнят себя иногда свободными от общего морального закона; они уже вне круговращения бытия, живут здесь только кажущимся образом, и не от них зависит, что несчастным, заблудившимся в сансаре, их поступки порой представляются непонятными, дикими, даже грешными и безобразными».