Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 23



– Я профессор здешней консерватории Чайковский, – ответил молодой человек.

– Вы – профессор?! – воскликнул де Лазари. – Что вы меня дурачите? Какой же вы профессор! Ученик какой-то.

– Ну как вам угодно, – как будто сердясь, ответил юноша.

Весёлый и общительный де Лазари, знавший всю театральную Москву, познакомил своего нового друга со знаменитым актёром Провом Михайловичем Садовским и не менее знаменитым писателем Александром Николаевичем Островским. Знаменитостям Чайковский сразу понравился: «с первого момента появления скромность, чудное лицо, милый смех и вообще какое-то особенное очарование П. И. Чайковского обворожили всех». Садовский особенно сильно полюбил Петра Ильича и относился к нему с какою-то влюбленностью. За ужином в Артистическом кружке Садовскому подают большое яблоко; он его тщательно чистит, режет на кусочки и даёт их Петру Ильичу понемножку, приговаривая: «ох, батюшка, ох, голубчик!» Лишь когда уже последний кусочек яблока съеден, Петру Ильичу позволяется уйти из кружка.

Артистический кружок тогда был центром, в котором собирались писатели, артисты Малого театра, музыканты и вообще люди, интересовавшиеся искусством и литературой. Кружок был основан Николаем Григорьевичем Рубинштейном при содействии Александра Николаевича Островского и князя Владимира Фёдоровича Одоевского и в первые годы своего существования собирал лучшую часть артистического общества Москвы. Собрания кружка не имели определённой программы, но почти всякий день устраивалось что-нибудь более или менее интересное. Здесь происходили чтения новых литературных произведений, устраивались музыкальные вечера, танцы.

Не по дням, а по часам росла популярность Чайковского. Это «был уже один из самых больших любимцев Москвы, не только как композитор, но и как человек, – вспоминал Константин де Лазари. – Да и нельзя было не любить его. Всё, начиная с его моложавой наружности, чудных, глубоких по выражению глаз, привлекало к нему неотразимо. Больше же всего – эта поразительная в таком таланте скромность и трогательная доброта. Никто не умел так задушевно, мило обойтись с каждым, ни у кого не было такого детски-чистого и светлого взгляда на людей. Каждый чувствовал, говоря с ним, какое-то тепло, какую-то ласку в звуке его голоса, во взгляде. В консерватории он был кумир учеников и учениц, среди товарищей – всеобщий любимец, во всяком кружке знакомых – самый желанный гость. Его просто разрывали на части приглашениями и, не имея духа отказать никому, он принимал их, но это его очень тяготило, потому что отвлекало от работы сочинительства».

6 марта 1866 года Чайковский писал братьям: «В пятницу игралась увертюра моего сочинения и имела успех: я был единодушно вызван и, говоря высоким слогом, приветствован громкими рукоплесканиями. Еще лестнее для моего самолюбия была овация, сделанная мне на ужине после концерта, который давал Рубинштейн. Я приехал туда последним и когда вошел в зал, раздались весьма долгие и продолжительные рукоплескания, причем я очень неловко кланялся на все стороны и краснел. За ужином, после тоста Рубинштейна, он сам провозгласил мой тост, причем опять овация. Пишу вам все это так подробно, ибо это, в сущности, мой первый публичный успех, а потому мне весьма приятный. Еще одна подробность: на репетиции мне аплодировали музыканты. Не скрою, что это обстоятельство прибавило Москве в моих глазах много прелести».

В двадцатых числах марта Пётр Ильич съездил в Петербург к братьям и родным, и пробыл там до 4 апреля. Он уехал из Петербурга в тот день, когда было совершено покушение революционера-террориста Дмитрия Каракозова на императора Александра Второго. Из Москвы Пётр Ильич писал братьям 7 апреля 1866 года:





«Путешествие совершил благополучно. Известие о покушении на государя дошло до нашего поезда уже на той станции, где мы пили чай, но только в неясном виде. Мы уже вообразили, что государь умер, и одна близ сидевшая дама даже проливала по этому случаю слезы, а другая восхваляла качества нового государя. Только в Москве я узнал, в чём дело. Овации здесь происходят уму непостижимые: например, в Большом театре, где я был, третьего дня давали «Жизнь за царя», но её-то (как сказал бы Ларош) вовсе не было. Как только появлялись поляки, весь театр вопил: «долой! долой! долой поляков!». В последней сцене 4-го акта, когда поляки должны убить Сусанина, актер, исполнявший эту роль, начал драться с хористами-поляками и, будучи очень силён, многих повалил, а остальные, видя, что публика одобряет такое посмеяние искусства, истины, приличия – попадали, и торжествующий Сусанин удалился невредимым, махая грозно руками и при оглушительных рукоплесканиях москвичей. В конце вынесли портрет государя и далее нельзя уже описать, что была за кутерьма».

11. Мятлева дача. «Зимние грёзы»

Лето 1866 года Пётр Ильич мечтал провести с близнецами Анатолием и Модестом в Каменке у сестры Александры. Но поездке не суждено было состояться ввиду плохого шоссе из Москвы до Киева. Он признался в письме к Саше: «я тебе скажу, что, кроме неудобства, меня останавливает также недостаточность финансов, ибо у меня на дорогу в Каменку хватает только в случае возможности ехать до Киева в дилижансе…». То есть у него хватало денег на прямую поездку, без пересадки. А при плохой дороге надо было делать пересадку в Довске, это удорожало поездку. Он поехал к братьям в Петербург, «чтобы всё это хорошенько обдумать и положить решение сообща».

Утром он приехал прямо с железной дороги к тётушке Елизавете Андреевне Шоберт и отдался радости свидания с братьями, не озаботившись приисканием себе ночлега. Квартира же тётушки оказалась переполненной, потому он вынужден был провести ночь, гуляя по улицам столицы и сидя на скамейке Адмиралтейского бульвара. На номер в гостинице денег не было. «Вообще, – как замечает Модест Ильич, – более сильной нужды Пётр Ильич никогда не знал ни до, ни после этого времени».

О поездке в Каменку, да еще втроём, уже не могло быть речи. Александра Ивановна Давыдова (свекровь Александры Ильиничны) пригласила Петра Ильича с братьями провести лето с её семейством на даче Мятлева, по Петергофской дороге. При финансовой помощи отца, Ильи Петровича, удалось-таки Анатолия отправить одного к сестре в Каменку. Сам же Пётр Ильич с Модестом поселился на всё лето у Давыдовых. Дача Мятлева находилась рядом с дачей Галова, где семья Чайковских проводила летнее время в бытность отца директором Технологического института, потому Петру Ильичу эти места были знакомы и он любил их. Рядом же, в десяти минутах ходьбы, поселился на лето и Илья Петрович в семействе своей нынешней жены Елизаветы Михайловны, так что видеться с отцом можно было по нескольку раз на день. Но сожаления о Каменке не оставляли Петра Ильича. 7-го июня 1866 г. он писал сестре: «Мы живем на Мятлевой даче, в сущности, совсем недурно, и если бы не постоянно грызущая мысль о Каменке, то можно было бы найти эту жизнь приятной. Погода порядочная. Папашу вижу беспрестанно. Что за идеальные люди Давыдовы! Это для тебя не новость, а мне трудно удержаться не говорить о них: в такой интимности, как теперь, я никогда ещё с ними не жил, и мне приходится каждую минуту удивляться бесконечной их доброте».

На Мятлевой даче Чайковский писал свою первую симфонию «Зимние грёзы». Он писал не только днём, но и по ночам. «Несмотря на усидчивость и рвение, сочинение шло туго, и чем далее подвигалась симфония, тем нервы Петра Ильича расстраивались все более и более. Ненормальный труд убивал сон, а бессонные ночи парализовали энергию и творческие силы. В конце июля всё это разразилось припадками страшного нервного расстройства, такого, какое уже больше не повторялось ни разу в жизни. Доктор Юргенсон (Главный доктор Пажеского корпуса.), призванный лечить его, нашёл, что он был «на шаг от безумия», и первые дни считал его положение почти отчаянным. Главные и самые страшные симптомы этой болезни состояли в том, что больного преследовали галлюцинации, находил ужасающий страх чего-то, и чувствовалось полное омертвение всех конечностей. Насколько испытанные Петром Ильичем страдания от этой болезни были велики, можно заключить из того, что боязнь повторения её на всю жизнь отучила его от ночной работы. После этой симфонии ни одна нота из всех его сочинений не была написана ночью», – вспоминал Модест Ильич.