Страница 50 из 57
Толпа на перроне встревоженно и ровно жужжала, народ был озабочен и возбужден, но Фриде так не хотелось отрываться от внутреннего спокойствия, что момент встречи с сегодняшним днем она оттягивала как могла. И лишь в самый последний момент, закупив побольше газет на русском и латышском, усевшись в уголок купе, она принялась через не хочу изучать последние новости, из которых следовало, что тот самый час икс, ради которого Фрида приехала, — прошел без нее. Да, она была на своей земле, но была иначе, чем борцы за свободу. Возможно, как человек, она пережила один из самых значительных, потрясающих моментов жизни, но как политик — бессовестно все проморгала.
Впрочем, с ее-то воображением да при обилии материала, восстановить упущенное было не сложно. К тому же в газетах писали, что в Ленинграде тоже неспокойно: какие-то возмущения, какие-то стычки, кто-то собирает камни, чтоб обороняться от милиции, — кто знает, возможно, к ее приезду будет уже не до рижских событий. А уж она на сей раз ничего не упустит, — все-таки депутат, все-таки в Ленинграде живет, — поэтому с вокзала ехать решила сразу в Мариинский[96].
— В Ленсовет! — скомандовала она подвернувшемуся таксисту.
Утро было самое раннее, Мариинский еще пустовал. Немного легкого утреннего сна — и Фрида была свежа и легка, глаза лучились торжествующей радостью, омрачить которую было невозможно, поэтому Фрида отзвонилась домой. Там ничего не менялось, — где угодно, только не там. Мир будет трясти от революций и войн, а эти двое, Зина с бабушкой, так и будут цепляться друг за друга да за свои сказки. Хорошо хоть у нее, у Фриды, природа другая, — живая, восприимчивая, видимо, в отца. Она придирчиво, как перед выходом на сцену, осмотрела себя в зеркало и, довольно щелкнув пальцами, спустилась в столовую Ленсовета.
Приятные, статные буфетчицы приветствовали ее с радушием любящих бабушек, хотя по возрасту были ее ровесницами. Но полнота их заметно старила, подчеркивая стройность Фриды, отчего настроение последней только улучшилось, и она одаривала своих кормилиц самыми милостивыми улыбками.
Едва подошла к стойке раздачи, из зала ее окликнули Аллочка с Томилиной (самолетом уже прилетели), приглашая присоединиться к ним. Но только Фрида хотела кивнуть им в ответ, — взгляд ее наткнулся на умницу-Пояркову с ее неизменным спутником Артурчиком.
Оба сидели за соседним столом. Оба молчаливо поедали пищу. Причем Римма тут же работала с какими-то бумагами: одной рукой мусолила печатный текст, другой, — хваталась то за бутерброд, то за кофе. При этом бутерброд держала по-медвежьи, всей пятерней, а к чашке кофе ныряла всем корпусом: головой, шеей, плечами. Вынырнув, отставляла чашку подальше, распрямлялась, обращаясь к листам, вопросительно взглядывала на увлеченно жующего Артурчика и, снова погрузившись в неведомые мысли, задумчиво возвращалась к бутерброду.
И пусть, манеры Риммы Поярковой были не слишком изысканны, зато интеллектом она обладала выдающимся. Пока другие политики и общественники довольствовались отдельными статьями в прессе, выступлениями на митингах, Пояркова разрабатывала такую систему общественно-политических отношений, которая, как таблица Менделеева в химии, не только упорядочила бы прежние социо- и политологические знания, но и предсказала бы элементы будущего, — дело, требующее не женского ума. Уже готовы были отрывки, набросаны некоторые главы, но… ежечасная борьба с «совком»[97], депутатство, личное участие в общественной жизни… — все это требовало времени и сил. Вон, вчера только баррикады строили, булыжниками запасались, чтоб от жандармов отбиваться, а ночью ждали, когда за ними придут… И хотя никаких стычек, никаких жандармов не произошло, и вечером никто так и не пришел за несостоявшимися мятежниками, но какого напряжения это стоило! Где тут наукой заниматься? Это уж каждый понимать должен.
Артурчик, хоть и ума был недалекого, и красноречием не отличался, но заслужил от Риммы самую замечательную благосклонность. Чем именно — никто не понимал. На роман это не тянуло за совершенной бесполостью политической деятельности. На материнскую заботу со стороны бездетной женщины — тоже. Пояркова детей не любила и никогда не скрывала этого. И все-таки что-то роднило эту парочку даже внешне, — оба невысокие, полные, с одутловатыми лицами и масляными сосульками грязных светлых волос.
А кто сказал, что Ленсовет — Благородное собрание? Но уж перекусить Фрида решила у себя. И заказав буфетчице тарелку всяких бутербродов и пирожков, слегка махнула рукой Томилиной с Аллой, давая понять, что перекусит у себя в кабинете. Дамы тут же поспешили к ней: какие-то дела… куда-то отлучиться… если у нее, Фриды, ничего срочного… Фрида только рада была отпустить помощницу, чтобы выгадать побольше времени на сон.
К слову, не только она, — весь Мариинский с утра был какой-то вялый, дремотный, будто просыпаться не хотел. Видимо, депутаты, после вчерашних событий, нуждались в дополнительном отдыхе, а потому большая их часть явилась позднее обычного, многие предупредили, что вовсе не придут, и только к вечеру установилась привычная рабочая мельтешня. Ожил и кабинет Фриды.
Вслед за Томилиной с Аллочкой, появился Иванов (с ударением на первый слог), высокий мужчина зрелого возраста, называвший себя дитем «оттепели».
К счастью для дам, он был куда галантнее Артурчика, но к несчастью, — уж очень тоскливым. В первом приближении, уныние его можно было принять за грусть романтика, вынужденного сталкиваться с грубостью и пошлостью окружающего мира. Но более близкое знакомство выявляло в нем совершенного ребенка, отказывающегося взрослеть. Как будто ни высшее образование, ни многолетняя работа в серьезном НИИ, ни долгое обитание среди физиков-лириков ни на гран не добавили к его пионерским представлениям о жизни. Другие становились самостоятельней, уверенней в себе, наливались душевной крепостью, внутренней определенностью, а он оставался по-детски нерешительным, наивным, мягкохарактерным; слишком лириком для физиков, слишком физиком для лириков, слишком сентиментальным для современного человека, слишком своеобразным для толпы, при этом не созданным для философского отшельничества. В последнее время Иванов оплакивал судьбу потерянных в революцию генеалогических сведений. Сколько метрических записей погибло! Сколько было уничтожено специально и случайно… Как теперь узнать, имеет ли он отношение к дворянам? В детстве ему рассказывали, что один из пращуров-Ивановых был внебрачным сыном кого-то из рода Поливановых. Правда ли это? Есть ли какая-то связь между ним и Поливановыми? Или всё это — красивая выдумка для ребенка, недовольного слишком простой фамилией? А ведь именно наличие дворянских генов могло бы объяснить, почему он везде себя лишним, непонятым чувствовал. Даже теперь, среди политиков, Иванов ощущал себя слишком идеалистом. «Печальный эксальтадо[98]», — так назвал его знакомый эмигрант, Адам Егорыч Вернер, за что Иванов испытывал к нему трепетную, почти любовную благодарность: вот что значит впитать в себя дух истинной гуманистической цивилизации! И еще Фрида… Ее энергия, красота, и возможно, его ностальгия по «оттепели», хорошо известной Фриде, — что-то в ней самой, в том что она есть, помогало ему справляться с неумолимой тоской. Фрида же, хоть и выделяла это «дите» за вежливость и обходительность, частенько язвила по поводу ивановского нытья, чем несколько обижала его тонкое самолюбие.
Однако, на сей раз Иванов был на подъеме, — революционное возбуждение вчерашнего дня до сих пор бродило в нем невыработанным адреналином. К тому же с минуты на минуту в Петербург должен был приехать Адам Егорыч, проводивший те дни где-то в Новгороде, на восстановлении одной из церквей. Узнав о событиях в Ленинграде и Риге он тут же поторопился в северную Пальмиру и уже отзвонился Иванову, предлагая отпраздновать маленькую победу. (Следует отметить, что даже по меркам Европы, человеком Адам Егорыч был не только интеллигентным, но и не бедным, при этом по-русски щедрым, поэтому здесь, в России, все его предложения принимались прогрессивной общественностью с огромным энтузиазмом.)