Страница 33 из 57
А потрет удивительный вышел. Краски хоть и масляные были, а смотрелись воздушно, прозрачно, как акварель, линии осторожные, трепетные… Вот только взгляд у папы Васеньки непривычным получился, — добрым, как всегда, но с такой грустинкой, какой девочки у него при жизни не замечали. Когда Ванечка умер, — там боль была, отчаянная, пронзительная, когда Зинаиду Ивановну хоронили, — печаль, но светлая, без уныния и хмари, а тут неизбежное что-то проглядывало, окончательное. Смотрит на тебя родной человек, прощается, а ты расставаться с ним не хочешь и глаза опускать боишься, кажется, отведешь на секунду взгляд, — а человек и уйдет, исчезнет и никогда уже не вернется.
Но ничего. Отпечалились, отгрустили, и снова к жизни вернулись. Поля за Сашку замуж вышла. Брак зарегистрировали в ЗАГСе. О венчании даже не подумали. Последняя действующая церковь была закрыта для таинств. А чтобы подпольно… Это папа Васенька знал, где какой батюшка в колхозе плотником, пчеловодом работает и требы на дому исполняет или передвижкой кочует. Но… молодые этого не знали, а Василия Николаевича уже не было.
Жить решили у Можаевых, тем более что Ариша со своим избранником вот-вот ордер на новую комнату получить должны были.
И все бы хорошо, если бы не Сашкина мать… Уж как ее ни умасливали, как ни осаждали! И сами знакомиться приходили, и на свадьбу приглашали. С ребятами из театра целое представление у ее дома разыграли. Но молчала мать. И даже Федька с Яшкой — со всеми Можаевыми перезнакомились, подружились, — но за брата заступаться не спешили.
Зато весна выпала необыкновенно щедрой на чудеса. В театре Сашку взяли оформлять «Фауста» для немецкой труппы, — как уж руководству удалось добиться разрешения на такую постановку?! — а вот же, удалось. В русской труппе предложили роль Платона в той самой пьесе Островского, которую он, кажется, наизусть знал.
Тогда же, в конце весны, Сашка с компанией молодых художников к выставке готовиться решил. У них своего рода содружество образовалось. Не официальное. Собирались по субботам в тележне. Приходил кто мог, никаких манифестаций, условий, — каждый шел своим путем, делился своими достижениями. И само это неустанное и неумное желание постигать, узнавать и пробовать и было для них основной идеей, основным убеждением. Выставиться мечтали всей «тележней». Но после первых же переговоров оказалось, что с помещением договориться не сложно, тут и заводы, и клубы и Дома Культуры готовы навстречу пойти. Другой вопрос — с чем выставляться. Вот, где каждому задуматься пришлось. У одних — готовых работ полно, но для выставки новое хотят написать. Другим — что-то там доделать нужно. Третьи и вовсе не могут определиться, хотят сначала зал увидеть, как свет падает, что за полотна рядом висеть будут. И все мечтают, чтобы эта выставка особенной вышла, на другие не похожей, чтобы картины самые разные были, а можно и росписи, и плакаты, чтобы… чтобы… чтобы… Словом, со сроками решили не торопиться, — назначив открытие на лето 1941-го, примерно на начало июля.
Но главное, — Поля, отныне Шефер, ребеночка понесла, тут уж и матушка Сашкина смягчилась…
А мужчины-Можаевы большой ремонт флигелька задумали.
Глава 11. Война
Война началась без объявления.
Ожидаемая и неожиданная.
В народе давно уже разное говорили. И как не говорить? По радио и в газетах то и дело политику воинственной Германии обсуждали, пакт Молотова-Риббентропа[80] упоминали, объясняли, чем Гитлер вторжение немецких войск в Польшу и Чехословакию оправдывает. Совершенно отдельно, словно вне связи с Германией, тему фашизма, его бесчеловечной, звериной сущности рассматривали. Как о деле сугубо внутреннем, домашнем, — о состоянии советской армии рассказывали, с сожалением признавая ее слабости и выражая готовность всемерно укреплять защиту молодой страны. И если армейские темы вопросов не вызывали, — какая страна не заботится о своем завтрашнем дне? — то темы гитлеровской Германии и европейского фашизма оставляли множество поводов для догадок. Вот народ и додумывал.
Но трудно мирному обывателю, будь он хоть каким прозорливцем или сплетником, «подготовиться» к грядущей войне. Сама душа таким мыслям противится. Не для того человек поднимает детей, работает, занимается домом, встречается с друзьями, чтобы однажды по чьей-то злой воле на смертельный поединок с врагом выйти. Да и откуда в мирной жизни такому нелюдю взяться, который захочет в историю злодеем и убийцей войти? И много ли у такой гадины подельников сыщется? Неужто порядочных людей не найдется, чтобы безумцев остановить?
А каково было волжанам, когда молва немцев во всем винила? Ведь веками в Поволжье десятки народов бок о бок жили, вместе трудились, детишек растили. И хоть ты русский, хоть мордва, хоть немец, хоть калмык — со всеми мирно, уважительно, по-доброму. И революцию так пережили, и Первую мировую, и в Советском Союзе вон как хорошо с германскими немцами работали! И кому надо все это рушить, мир в бездну сталкивать?
И все-таки… 22 июня 1941 года в нарушение пакта о ненападении, вероломно и без объявления… война началась.
Утром по радио несколько раз о скором важном сообщении предупреждали.
Пятнадцать минут первого речь Молотова: «Граждане и гражданки Советского Союза… германские войска напали на нашу страну… Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!» Восемь с чем-то минут все еще мирной жизни, пятьсот две секунды чтоб попрощаться с нею, — а погибших уже сотни.
Чуть позже снова «Граждане и гражданки!», но теперь голосом Левитана, а погибших уже тысячи, десятки тысяч.
И возмутилась молодая страна, и взвились тревожно алые стяги, и притекли к ним толпы разгневанных. На площадях и рынках, на вокзалах и у памятников — всюду митинги, всюду о злодеяниях фашистов рассказывают, бабы охают, ревмя ревут, мальчишки буденовки нацепили, в партизан играют…
От площади в сторону отойдешь, — у военкоматов толпы добровольцев волнуются. Кого только нет! Совсем молодняк, мальчишки из ФЗУ и техникумов, ярче всех разодеты, словно на праздник собрались, шумят, веселятся. Студенты с учителями — те небольшими группками держатся, негромко, но взволнованно что-то между собой обсуждают. Рабочие поважнее себя ведут, говорят меньше, зато и понимают, по виду, больше остальных. Тут же и ветераны, молодняком окруженные, — байки травят.
У церквей — старики со старухами, а может, и помоложе горожане, но все в темном, оттого и похожи друг на друга, — свое что-то бубнят, плачут. Милиция их тихонечко-тихонечко от улицы оттесняет: во дворики, уголки всякие, чтобы им же неприятностей не вышло, но не трогает.
Федька и Сашка Шеферы сразу заявление в Военкомат подали — добровольцами записались, повесток дожидаться остались. С ними и Яшка увязался было, надеялся, что сумеет как-нибудь на войну успеть, так его с порога развернули, даже заявления написать не дали: мал еще бумагу на тебя изводить.
Полина, хоть и ребеночка ждала, и всей душой театру предана была, — на завод вернулась. К слову, не одна она такая была. Все мужчины-актеры на войну собрались, женщины — кто на производства, кто в госпитали ушли. От двух театральных трупп, музыкантов Филармонии и актеров кукольного театра, — единицы остались. И те искали, где бы побольше пользы армии и тылу принести. Барак и вовсе опустел, но силами оставшихся актеров и местных комсомольцев переделывался под эвакогоспиталь.
В можаевском флигельке, где отныне сосредоточилась Полина жизнь, тоже все предвоенными настроениями пропиталось.
Расстроенный, сновал из угла в угол Петька Можаев. В армию его не взяли, хотя и по здоровью и по возрасту он вполне подходил. Но с его опытом и знаниями, и на железной дороге работы обещали столько, что любой фронтовик позавидует. А пока поездов с каждым днем становилось все меньше и меньше. Вот Петька и сердился.