Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 57

Зато Данилыч будто духом окреп, дело свое понял, — обитателей флигелька до возвращения хозяев беречь. А это непростая задачка была: и с продуктами выкрутиться надо, и керосина, и топлива хотя бы для одной печи добыть, — хоть дров купить, хоть кизяка насобирать. «Эти»-то, как власть взяли, всякий товар из продажи исчез. А откуда ему взяться, — дороги всюду перебиты, паровозы ржавеют, зерно да мука под открытым небом гниют, вся жизнь на мешочниках да лоскутниках[50] держится. А у тех цены! И растут, и скачут, и у каждого на свои деньги мерятся. Словом, разладилось все, одичали люди, живут — друг друга боятся.

Хорошо, руки у Данилыча золотые были, всякое дело спорилось. Вот и крутился: там заработает, здесь устроит, что-то поправит, переделает, наладит, да на вокзале люди всегда нужны. Тем и зарабатывал.

Иногда Петьку Можаева с собой прихватывал, внука того Степана Ивановича Можаева, что с семейством в Камышине обосновался, к которому Николай Сергеевич заглянуть намеревался. Строго говоря, Петька то же в Камышине с дедом и родней проживал, но в последнее время в Саратов зачастил. Бывало, по несколько суток во флигелек пробирался, — в дом зайдет, со всеми поздоровается и тут же с Данилычем куда-то уходит, где копеечкой, где съестным-несъестным разживется, потом в людской сидит да Кузьминишны стряпню нахваливает, но уж не ради ее щей были эти подвиги. А ради чего?

Видели бы вы ресницы Розы, нежный румянец на ее щечках! Видели бы, как ласково брала она скрипочку, как слегка наклоняла головку, как нежно обнимала пальцами смычок, как свободно и крепко удерживала гриф, с легкостью подчиняя свободное течение музыки. Правда, случалось это все реже. Все чаще скрипка оставалась в футляре, а Роза стыдливо прятала красные, распухшие, потрескавшиеся руки. Однако жаловаться не жаловалась, наравне с матерью лоханничала[51]. Но уж до исподнего Фая ее не допускала. А Кузьминишны бы воля, так и до прачечной не допустила бы: «Да что ж, разе Горский спрашивать станет? — вздыхала та. — Вон и люди его волками смотрят… Того и гляди набросятся. А и бежать-то некуда. Везде беда, везде ужас творится».

К счастью, тогда-то Зинаида Ивановна с саратовщины вернулась, а чуть позже — Василий Николаевич с семейством из Белой прибыл. И вот сидят они вместе, темновато на кухне, сыростью пахнет, зато от печки тепло, в печке огонь сопит да похрапывает, — и сердцу отраднее, спокойнее становится. Даже Трофимыч поохает-поахает да улыбнется. Вместе — оно всегда легче, ежели единой семьей. А родство не все кровью вяжется. На Троицу подружки кумятся, у новобрачных семейства роднятся, и во Христе свои узы имеются. А уж как голод да горе роднят! — когда люди друг друга беречь стараются.

Первым на долю жителей флигелька горе выпало. Неожиданное, непредвиденное, еще неведомое для девочек и безутешное для взрослых.

Едва от дороги оправились, — у Ванечки жар начался. Отселили его в дальнюю комнатку, где Фая с Розочкой жили (те к девочкам пока переехали), — там, в дальней комнатке, тише, бесхлопотней было. Даже вторую, дальнюю от входа печь растопили, чтобы хворь поскорее выгнать, порошки какие-то болезному давали, Кузьминишна заговоры бормотала. Но коли Бог приглядел, — ни врачи, ни заклинанья не помогут. Два дня Ванечка хуже и хуже был. Поленька места себе не находила, так хотелось братика поласкать, с ладошками его, нежными да мягкими, поиграться, а ее даже пускать к нему перестали. Уж она просила-просила, — все равно не пускали, только молиться и оставалось. Поплачет-помолится-заснет, поплачет-помолится-заснет, — вот и не услышала, как однажды ночью шумиха поднялась, а к утру все кончено было, — не стало у нее братца. Потом батюшка с дьячком приходили, потом к похоронам готовились, младенчика умывали, гробик маленький посреди комнаты ставили, чтобы попрощаться.

Поля боялась и не хотела видеть Ванечку неживым: непонятно, зачем прощаться с тем, кого уже нет, и как это его нет, если он все еще тут. Но он лежал, словно маленький ангел в белоснежном простеньком платьице, с бледным личиком в обрамлении светлых кудряшек, и казалось, просто заснул, вымотавшись в жару и бреду, заснул для этой жизни, чтобы пробудиться в другой, которую не видит глаз человеческий, зато достигает молитва сердечная. И покой заполонил душу Поли, и постыдная неловкость от того, что не чувствовала она той боли, того отчаяния, которые замечала у взрослых.

Почему-то стесняясь мамы с папой и бабушки, Поля открылась одной лишь Кузьминише, готовая встретить упреки, но та только голубила да по головке гладила:

— А ты не спеши, не спеши понимать. Успеешь. И намучиться, и наболеться успеешь. А пока матушку с батюшкой поутешь. И самой полегчает.

И Поле действительно легчало. Видно, так уготавливали ее силы небесные к новым бедам-несчастьям.

Сорока дней с Ванечкиной смерти не прошло, — новая беда стряслась. Погибло камышинское семейство, вместе с дедушкой Николаем Сергеевичем погибло. Он как раз у шурина, у Степана Ивановича, тогда гостил.

Внук Степанов, Петька, в отлучке был. А как к дому подходить стал, так от соседей узнал, что беда у Можаевых приключилась, — злые люди в дом ворвались. Крик поднялся, стрельба, шум. Потом поутихло все, потом видели, как налетчики эти мешки с хозяйским добром из дома вытаскивали, в хозяйские же подводы кидали, да на хозяйских же лошадках к себе увозили. В Комбед[52] вроде. Тех, кто дома был (а дома все и были, обедали), никого в живых не оставили, ребятишек малых и тех не пощадили. Все вверх дном перевернули. Уходя дверь настежь оставили, — и не стыдно им мерзость свою напоказ выставлять. Звери, не люди!

«Петька-то, как на крыльцо взошел, так у порога и застыл, — рассказывал один мужичок камышинский. — Глазами перед собой водил, пока совсем плох не сделался. Взгляд больным, нехорошим стал, лицо побелело, обузилось, а он стоит да стоит. Потом уж попятился, попятился, да чуть с крыльца не слетел, встряхнулся будто, да пошел, пошел куда-то, быстро пошел, побежал почти. А куда — молчит, да и вовсе как будто не слышит». Побоялся мужичок этот парня без призора оставлять: а ну как малой умом повредился? куда ему одному шляться? Так и шел за ним всю дорогу.

Только в Саратове и остановились, когда до людской добрались. Можаевы провожатого выслушали, стопочкой с закуской угостили, сахара со спичками да сушек в дорогу дали и даже сапоги для него нашли. А Петьку во флигельке жить оставили. Позже в управе за особую благодарность с собой прописать уговорили. (В новых книгах людская уже отдельным строением значилась).

Долго Петьку выхаживали, долго скорбь ему душу грызла. А как поутихла, так он на себя прежнего только чертами похож был, а поведения уже серьезного, строгого. Да и взрослые это подметили и даже на свои разговоры как равного пускать стали.

И только изредка, при виде Розочки, мелькнет в его взгляде, бывало, что-то мальчишеское, детское, — и пуще прежнего насупится Петька: не время, не время теперь ребячиться.

А вот Машенька с Полей никак не хотели с новой жизнью свыкаться: ни с ее теснотой (гулять разрешалось только у крыльца и то под присмотром взрослых), ни с постоянной полутьмой из-за прикрытых ставнями окон, ни с домашними занятиями, на которых Зинаида Ивановна настаивала. Нет, чтобы вместе куда-нибудь сходить, по двору побегать, пошалить, поиграть, — того нельзя, сего нельзя и только беда за бедой, печаль за печалью. Стоило ради этого Белую покидать!

Арише как будто проще было. Но у нее причина имелась. Она хоть и немного сестер годами опередила, и в учебе недалеко ушла, а уже на медицину нацелилась. Вот и сидела, и выполняла уроки, придуманные Зинаидой Ивановной. Чем, кстати, несколько сердила младших сестричек, не имевших в душе определенных устремлений.

Но однажды и Машенька с Полей отказались от детских капризов.

В Саратове «эти» на веру православную ополчились. Важный товарищ из Петрограда приезжал, влияние церкви подорвать требовал. Тогда же пропадать многие священники стали, иногда с семействами. Вот Зинаида Ивановна и волновалась за саратовскую родню, чуть ни через день их навещала. А тут ушла к ним, — уж и вечер, и ночь прошли, а ее все нет.