Страница 6 из 24
Ничто не отличало меня от обычных людей, у меня были обычные мать и отец; поначалу я был обычным ребенком, потом обычным взрослым парнем, который мог испугаться, пораниться, и рана кровоточила. И до тех пор, пока не произошло того случая на островке… Но не будем торопиться.
Когда начинается жизнь человека? При рождении, на выходе из материнской утробы?
Нет, ведь в ней он провел долгие месяцы.
Или при зачатии, когда семя отца соединилось с материнской яйцеклеткой? Нет, ведь и сперма, и яйцеклетка жили в телах родителей задолго до своей встречи.
Ну так при рождении отца и матери?
Снова нет, поскольку у отца и матери были их родители, а у тех – их родители, а у тех… Наследственность тянется вспять до бесконечности. Можно ли определить мгновение, когда гены отправились в путь? Или надо добраться до первого мужчины и первой женщины? Но мы их не найдем. В нас миллионы частиц, которые существовали прежде. Нет начала жизни, и до всякого бытия было предшествование ему.
Но я-то знаю наверняка, когда моя жизнь началась. Это произошло, когда я встретил Нуру. Лучезарную Нуру. Прекрасную Нуру. Ужасную Нуру. Я был рожден сначала матерью, а потом – женщиной, которая… Нет, я слишком спешу. Простите великодушно мою неловкость, в писательском деле я новичок. И потом… мне так трудно удержаться и не рассказать о ней.
В те времена детство было коротким. Мы не обучались ни чтению, ни письму, и не было долгой череды школьных лет. Обучались мы другому: чтить Богов и Духов, охотиться на зверей, которые годятся в пищу, отличать ядовитых тварей, беречься от хищников, приручать животных, пасти коз, доить муфлонов, собирать ягоды, сажать растения, ухаживать за ними, поливать, заготавливать, защищать свое хозяйство от диких птиц и лесных зверей. Нас учили заботиться о теле, о волосах, наносить татуировку. А еще – готовить еду, ткать, шить, мастерить орудия труда и воевать.
Детство кончалось рано. С первым пушком на лице мальчик становился мужчиной; с первыми месячными девушка становилась женщиной. Эти превращения сопровождались торжественными церемониями – то были строгие ритуалы, подчас и жестокие, но мы, мальчишки, не боялись их, а ждали с нетерпением. С наступлением половой зрелости составлялись пары, определявшиеся родителями обеих семей.
Когда мне исполнилось тринадцать, меня сочетали с Миной. В тринадцать мой член проник в вагину. В тринадцать мое семя излилось в женское лоно.
Но это меня не слишком впечатлило.
Конечно, я не отлынивал, но куда больше мне нравилось играть с собаками, прыгать с козами, сгонять в стадо муфлонов, глазеть на быстрые струи ручья, а еще драться с мальчишками. Совокупляться мне противно не было, но занятие это меня не увлекало. Мое безразличие ничуть не беспокоило ни меня, ни моих близких. Мы обладали женщиной не для того, чтобы изведать наслаждение, а лишь по той причине, что по достижении половой зрелости каждому самцу положено было иметь самку. Такие тонкости, как наслаждения или разочарования, нас не занимали.
Сейчас я объясняю свой холод к Мине некоторыми подробностями интимного свойства: мне не нравился запах спермы – пролежавшая неделю мертвая рыба, – да и вид ее меня смущал; и с чего бы это белое становилось прозрачным, а потом – желтым, и почему эта клейкая каша так быстро высыхала? А Мину, интимный запах которой отвращал меня гораздо меньше, я ни в чем не упрекал.
По простодушию, покорности, привычке и лени я не сознавал, что испытываю принуждение. Обычаи племени склоняли к соитию с женщиной без всякого внутреннего позыва. И если пушок над верхней губой у меня появился, то влечения к женщине не было и в помине. Правда, спрятавшись за кустами с моими товарищами, мы шпионили за нашими ровесницами, плескавшимися в ручье, разглядывая их грудки и попки, но ведь шпионить и страстно желать – это разные вещи. Произносить похотливые слова со сверстниками недостаточно для того, чтобы превратить их в яркие образы, фантазии и наваждение. Вожделение было мне незнакомо. Если бы вокруг меня не было других женщин, я жадно набросился бы на Мину; если бы мой пыл явил мне ее в моих объятиях, наша возня меня увлекла бы. И потому уклад нашей общины утолял жажду, еще мною не испытанную. Получив в тринадцать лет жену, я с ней спал; это было не наслаждением, а нормой.
И все же я ощутил телесный восторг, испытал оргазм незадолго до этого… Но я расскажу об этом в свое время. Не буду сейчас уклоняться в сторону, не то безнадежно заплутаю.
Итак, Ноам жил в своей деревне и спал со своей женой.
Я не сознавал себя кем-то значимым.
Я не сознавал себя кем-то.
Я не сознавал себя.
Шли дни, бежали годы. Мы жили общинной жизнью. Не было моей истории, была история наша, я жил среди своих, жил как они. Думаю, я не ждал ничего особенного от своего существования – пожалуй, лишь того, чтобы оно длилось.
Мина произвела на свет сына, потом дочь, потом близнецов. То есть у меня появились сын, потом дочь, потом близнецы.
Никто из них не прожил и года. Моя мать, столь гордая своими одиннадцатью детьми, рожала восемнадцать раз. Продолжение рода было тяжким, неблагодарным трудом, чреватым неудачами. Мои соплеменники принимали на руки орущий комочек плоти, заботились о нем, кормили и поили, но при этом следили, чтобы привязанность к этой жизни, которая того и гляди прервется, не становилась слишком прочной. А если уж непременно хотели полюбить ребенка, то ждали лет до семи, когда дитя одолеет младенческие болезни. Сегодня семилетний возраст называют «сознательным возрастом»; а в давние времена то был возраст, когда люди сознательно отваживались полюбить ребенка.
Разве мы обязаны холить и лелеять своих детей? Их немало рассеялось вокруг меня; чтобы завоевать уважение сообщества, довольно было, чтобы их растили, кормили и заботились о них до отрочества. А зачем любить? Разве это облегчит родительский труд?
Мина обожала своих детей и оттого была несчастна. Каждая детская смерть исторгала у нее бурные слезы, потом она впадала в прострацию и подолгу не подпускала меня к себе. Я же в отношении младенцев ограничивался лишь тем, что машинально совершал необходимые действия.
Перечитав эти строки, я вижу, что описываю свою тогдашнюю жизнь с полным равнодушием.
Вот абсолютно верное слово: «равнодушие». Я был равнодушным. Я понятия не имел, что Ноам может отличаться от других, иметь собственные мысли, особые пристрастия, устремления и несогласия. Я не был другим, я был одним из многих.
Мне нужна была встреча с Нурой, чтобы все изменилось… Нет! Я опять поспешил. Возвращаюсь к своему рассказу.
Наша деревенская жизнь была тяжкой и беспокойной. Мы не голодали, но жили в вечной тревоге. Благодаря милосердным Богам и Духам наши реки и Озеро полнились рыбой, поля были плодородны, а скот упитан, и голода мы не боялись; докучали нам Охотники, которые устраивали набеги на деревню то поодиночке, то сплоченными отрядами. Не было покоя, и не было на него надежды; мы жили в вечной тревоге. Мы были всегда настороже, мы защищались, дрались, иначе деревню разграбили бы и всех нас перебили.
Многие умирали, не дожив до зрелости. Гибли от удара медвежьей лапы, кабаньего клыка или волчьих зубов; от увечий, ран, лихорадки, несварения желудка; гибли из-за перелома костей, из-за отека ног, из-за нагноившейся раны, из-за коросты на коже или вздутия лимфатических узлов; гибли от усталости, от изнурения, от инфекций и от вражьего удара. Никто не умирал от старости. Тогдашнее время не занималось дистилляцией смерти – у него на это попросту не было времени…
Оседлый Озерный народ жил в мире и согласии; сплачивали нас ежедневные заботы, но не только они: нас объединяла и вера в Незримое. Мы сообща владели Озером и боготворили его Духов; пользовались рекой и поклонялись ее Душе, черпали из источников и почитали их Нимф. Природа была изобильна, и соперничать за ее дары нам не приходилось. Между деревнями шел обмен предметами и женщинами. Почему предметами? Потому что наш каменотес мастерил прекрасные топоры, его брат – острые наконечники для стрел, в другой деревне ювелир изготовлял изысканные ожерелья, там ткач выделывал пестротканое полотно, а тут кожевник отменно дубил кожи. Почему женщинами? Может, они казались сноровистей жителям соседней деревни или более крепконогими жителям дальней? Смысл этого прочного обычая, отголоска смутной необходимости, был нам неведом.