Страница 27 из 37
Монгол замолк на секунду, вздохнул.
– Так вот. Выбегаем мы из подъезда, а вокруг уже грохот стоит. Стрельба, бэтээры: не ездят – летают. И тараканы кругом. Огромные такие, рыжие, по улицам шастают, ничего не боятся. Чем-то на бэтээры эти похожи, только маленькие. Ну, бежим мы куда-то по кустам перебежками, падаем. И ржем в голос, и страшно. Вдруг смотрим – вокзал. Мы внутрь, а там пусто. Вообще никого. Ну мы уже не удивились, что никого. Кому хочется на работе сидеть, если война…
Монгол снова замолчал, поглазел куда-то вверх, задумался. Потом усмехнулся, повернулся к Тому.
– И знаешь, что мы сделали? Вот вообще не угадаешь. Там стояли такие желтые сиденья, из фанеры, ну, на многих вокзалах такие. Так мы под перила влезли, чтобы ноги вдоль рядов вытянуть, и заснули! Вырубились враз! Вокруг ад творится, ты как будто сидишь в железной бочке, а по ней со всех сторон кувалдами лупят. Грохот стоит, а мы спим! Я эту войну сквозь сон слышу, а встать не могу: устал как собака. И вроде как в детстве, – спрятался под одеяло, и не страшно. И пуля права не имеет.
– А потом?
– А потом в вокзал солдаты русские забежали. Смотрят на нас, как на инопланетян. Документы проверили, говорят: валите отсюда, идиоты, пока целы. Вас сейчас тут в капусту покрошат. Ну они там чуть погрубее говорили, я при бабушке говорить не хочу. А тут как раз поезд идет. Нас в него и впихнули.
Монгол глянул на абхазку. Она молчала, монотонно покачивая головой.
– Поезд Сухуми – Москва, я запомнил, – сказал Монгол, чтобы рассеять всякие сомнения. – Ночью шел. Вот такая история, бабушка.
– Повезло тебе, синок! – наконец вздохнула старуха. – Пльохо, синок, когда война. Грузины и абхазы мирно жиль. Пришел Гамсахурдия, народ ограбил, ущель. Грузины войну не начиналь, абхазы не начиналь. Гамсахурдия начиналь, змия. Грузин погибаль, абхаз погибаль, друг друга стреляль. Я в Сухуме жила. Грузин прищель, ограбиль, моему мужу прикладом зубы выбиль! Зубы хорощие быль, ни разу к врачу не ходиль!
– Если бы плохие были, наверное тоже было бы жалко, – усмехнулся Том.
– И плохие жалько, и хорощие жалько! – причитала старуха. – Всех жалько! Плохой человек – он тоже жить хочет, он тоже пользу приносит немножько чуть-чуть иногда, да?
– Ну, теперь там как дела? Там Шеварднадзе, кажется? – спросил Том.
– Щеварднадзе всегда там, давно там! – прошипела старуха с неподдельной ненавистью. – Щеварднадзе все устроиль, абхаз не любиль, змия! Дома пахать нужьно, сеять нужьно, убивать нельзя человек. Если убивать – кому жить тогда? Кому земля останется? Зачем земля, если человек стреляль, потом умер. Для могилы только земля, щито ли? Война сыновей не даваль, война сыновей забираль.
– Неужели нельзя собраться, обсудить все? Взрослые же люди.
Старуха вздохнула, невидяще посмотрела в конец платформы.
– У бещеный собака нет хозяина.
– Пойдем мы. – Том поднялся, взял сумку. Монгол тоже встал.
– Спокойной ночи, бабушка!
– Спокойной ночи, синочки! – эхом отозвалась старуха, и ее причитающий голос еще долго разносился по пустому перрону.
– Но вообще хорошие люди, – произнес Монгол. – Добрые, как дети. Зачем друг в друга стреляют, – непонятно.
– Ну, мы ж тоже в детстве друг в друга стреляли, – отозвался Том каким-то своим мыслям.
На вокзале почти ничего не изменилось: цыганский улей со своими многочисленными узлами и детьми уже притих. Бомжи, нахохлившись, клевали носом. Время от времени кто-то всхрапывал, и под старинными сводами станции разносилось гулкое басовитое эхо. Ночевать рядом не хотелось.
– Смотри! – Монгол показал в темный угол вокзала. Там, у двери с надписью «Милиция» вела наверх широкая лестница с толстыми каменными балясинами.
Они тихо поднялись по ней и оказались на небольшой площадке с единственной дверью и большим арочным окошком напротив. На двери была надпись «Начальник вокзала». Под окном во всю длину стены располагался широченный и совершенно пустой подоконник. Там-то они и устроились, растянувшись во весь рост ногами друг к другу.
Все вокзалы пахнут одиночеством. Том любил их особый запах, но ночевать здесь ему еще не приходилось. Посторонние, чужие звуки окружили его, тревожили, мешали уснуть; где-то спросонок ругался пьяный, где-то хныкал ребенок. За стеклом, совсем рядом, на ветке дерева, трещала неугомонная саранча. Провалявшись с полчаса в напрасных попытках уснуть, он открыл глаза, глянул в окно. Напротив, над самой кромкой леса, виднелся кусок ночного лилового неба. Где-то за небом протяжно завыла собака.
– Может, накатим по стакашке? – встрепенулся Монгол. В руках у него тускло блеснула стограммовая граненая стопка.
– Не хочется. Давай уже доедем.
– Ну, как знаешь. – Монгол снова лег.
«Зачем я тут? Какая нелепая сила вытолкнула меня с привычной орбиты, загнав на этот забытый полустанок? – размышлял Том. – Лежал бы себе тихонько, в своей теплой кровати. С одеялом, между прочим».
«Нет! – спорил он сам с собой, – спать всю жизнь в любимой кровати – это значит ничего не увидеть, не познать».
Но чужой подоконник давил кости, и, в отличие от призрачных будущих приключений, он слишком, чересчур реален. Он неуютен и казенен, как и льющийся с первого этажа унылый свет люминесцентных ламп.
«Зачем тебе все эти люди, все эти странные звуки? – вновь и вновь всплывали в его голове нотки сомнения. – Ты же не бомж, не нищий, не скиталец. Ты человек с паспортом и местом жительства. Ты недостоин жить в своем прекрасном доме! Ах, как он далек он отсюда. Там уже гаснут огни. Крепко прижавшись друг к другу, заснули голуби на газовой трубе у подъезда. Уже затихла за домом пьяная гитара, прекратил скандалить сосед, и конечно уснула даже та глупая рыжая собачонка, которая вот уже целый месяц будит по ночам весь район. Все спят! А ты – не спишь, потому что ты – здесь! Пересидел бы дома месяц-другой! Зачем, ну зачем ты поперся куда-то в даль, в неизвестность!»
– Зачем-зачем? Зачем-зачем? – глухо простучал во тьме за окном поезд.
Том пытался чем-то отвлечься от этого потока предательских мыслей, ожидая, когда тело уснет. Крыть ему было нечем. Тяжело спорить с мыслями о комфорте, особенно в первую ночь путешествия. «Утро вечера мудренее, – подумал он. – Почему? Потому что завтра поток событий выметет из головы все лишнее».
Мысли лезли в голову одна за другой, как назойливые мухи, – бессвязные, обрывистые, чтобы опять вспыхнуть осознанием своей бессонницы.
«Я опять не сплю!» – и Том вновь выходил из полудремы, обижаясь на самого себя, и от этого просыпаясь окончательно. Монгол всхрапнул, перевернулся на бок, свесив руку с подоконника.
«Вот гад! Дрыхнет, как дома», – Том приподнялся на локтях, с завистью всмотрелся в его лицо.
За последний год, несмотря на разные характеры, они сдружились. Привыкший к суровым пацанским базарам Монгол говорил коротко, емко, иногда нарочито двусмысленно. Том, напротив, был любителем поспорить, пошуметь, часто только ради спора, занимая позицию, с которой он и сам был внутренне не согласен. Он воспринимал мир легко, доверяя ему самое сокровенное, и бескомпромиссно обличая его недостатки. Ему казалось, что если объяснить людям, в чем они заблуждаются, то сами они, по велению своего сердца, станут лучше. Его самоуверенная искренность на грани хамства многих отпугивала, других же, наоборот, привлекала. Сам же Том считал, что таким образом отсеивает нормальных людей от всякого непотребного мусора. Монгол хоть и посмеивался над этой наивной чертой Тома, но где-то внутри ему нравилась такая резкая, беззащитная прямолинейность друга. К тому же разговорчивый Том никогда не критиковал его за то, что тот никак не мог толком научиться стучать на барабанах, и Монгол был благодарен ему за это.
Ему вспомнились те домузыкальные времена, когда они с Монголом только познакомились и «бегали на сборы». Цепочка неустрашимых, довольных собой пацанов бежала трусцой по знакомым и незнакомым улицам. Перемещались всегда бегом, чтобы не успели менты, чтобы не узнали граждане. Иногда бежали тихо и быстро, иногда страшно гремели палками и прутьями в поисках врага, который всегда был где-то рядом. Прохожих не трогали. Бывало, что на пути им встречались их ровесники, которые «не бегали» за район, и имели неосторожность попасться под руку. Их били, скидываясь каждый по удару, а в качестве платы за школу жизни выворачивали карманы.