Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 39

Ольга сцепила руки, чтобы утаить дрожь в пальцах.

– Ладно, разговаривай с ним, проси. Если позвонит, я скажу, что у вас любовь до гроба. Только предупреждаю – утрешься.

Дочь уперлась ладонями в колени, рывком подняла себя с дивана.

– Утрусь – тоже результат. Был у девочки какой-никакой папочка и не будет. Я и раньше сомневалась, больше не буду.

За спиной Ольги, за окном, на улице что-то затрещало и ухнуло. Озеленители свалили еще одно дерево.

Она оглянулась. За стеклом был город, так и не ставший ей по-настоящему родным. Потом медленно повернула голову.

Ириней был безмятежен. Богородица добра. Между ними стояла фигурка вырезанного из бумаги ангела с младенческими кудельками и трубой, глас которой взывал к небесам.

* * *

Пройти надо было где-то с километр, у кривой березы свернуть в лес, потом еще километр – и берег озера. Там, в заросшей кувшинками старице, его ждала лодка.

Олег прошел мимо «уазика». Лобовое стекло машины было подернуто пылью.

По личным делам, а часто и по служебной надобности, Егоров ездил на SUZUKI VITARA, которой не исполнилось и трех лет и которая была в идеальном состоянии. И про которую никто в Покровском и соседних деревнях не посмел бы спросить: а, собственно, откуда? Не решились бы даже под градусом, потому что большинство сельчан участкового уважало, кое-кто побаивался, и ни те ни другие, хотя и по разным причинам, не хотели, призывая к ответу, ставить его в неловкое положение.

«Зачем?» – подмигивал, скаля желтые зубы, Тютелька.

И впрямь, зачем спрашивать, если известно – откуда. «Черные лесовозы» не просто так по окрестностям катались. Рубили да валили в других местах, но на пилораму везли в Покровское. Упрись участковый рогом из-под фуражки, качни права, пригрози, лесорубы мигом другую пилораму найдут, а на покровской полтора десятка деревенских мужиков вкалывают, и у каждого семья, и куда им тогда? Игорь Григорьевич прямым, как оглобля, не был, расклады понимал, и, главное, понимал, что варианты есть, а выхода нет. Потому и поступал соответственно – к общему благу, и своему в том числе, как-никак он и сам член «обчества». При этом не зарывался и лишнего не требовал. Народ это ценил особо, потому как другие на его месте уж точно края бы растеряли. Но лесовозы, пилорама – с этим просто. Участковый и в другом себя правильно ставил: со Славкой Колычевым по совести рассудил, с тем же Тютелькой по-человечески обошелся. Однако были и те, к кому Игорь Григорьевич относился без всякого снисхождения. Олегу рассказывали, что за пару лет до него объявились в Покровском двое москвичей, дом старый купили, подлатали и высадили на участке коноплю. Так участковый тянуть не стал и так все повернул, что москвичей как ветром сдуло – и дом бросили, и дурной свой урожай. Коноплю Егоров скосил и сжег, а Тютельке, что «на огонек» завернул, сказал, чтобы тот другим донес: «Пить – пейте, а дури в Покровском не будет». Сказал, как гвоздь забил.

И такому человеку японскую иномарку в вину ставить?

По Старой дороге «японка» и после дождя прошла бы запросто, с ее-то всеми ведущими. Но «сузучку» Егоров жалел даже поболе своих ботинок, поэтому на место происшествия отправился в служебном «уазике», который, несмотря на хрипы в моторе, был еще очень и очень. Только зря опасался участковый, полотно уже подсохло, лишь диски колес посекло грязными брызгами.

За поворотом была лужа, за ней другая. Муть, взбитая колесами, еще не осела. Дальше лужи становились больше и глубже, дорога расширялась – лесовозы брали в бок, объезжая промоины, и разбивали полотно, вминали в землю кусты по обочинам. За кустами были деревья, и все больше сосны, они раскидывали ветви, и те почти смыкались над дорогой, создавая пробитый лучами солнца навес – веселый и радостный, как маркиза над летним кафе, совсем не похожий на мрачный шатер елового леса. Под этим пологом по осени и ранней весной застаивался туман, а летом, даже самым знойным, сохранялась приятная, чуть влажная тень. Но это людям приятно, а дорога кисла, во многом потому и стала Старой, в затяжные дожди проезжей лишь для «уралов» и внедорожников поменьше, тех же «витар», «уазиков» и им подобных, которым все нипочем.





Вот и кривая береза, словно стыдящаяся своего уродства и потому отшатнувшаяся от соседки-сосны. Олег свернул в лес.

-–

Сначала лес был прозрачный, приятный ногам и глазу, но вскоре загустел и еще метров через сто стал неотличимым от того, где нашли свой конец залетные. Только уклон меньше. А так все одно: черные сухие ветки лопались под ногами, горбатились еловые корни, вверх по стволам полз мертвенно-серый лишайник, прятал от неба землю изумрудный папоротник, и зря прятал, не было неба над ним.

Олег шел быстро. Еще немного – и речка Черная, но ему за нее не надо, ему к старице. На лодке от старицы до усадьбы двадцать минут.

Деревья стали ниже, света больше, папоротник отступил перед крапивой. Он взял правее. Впереди одна преграда. Противотанковый ров, оплывший, заросший, но по-прежнему глубокий и таящий опасности. Хотя какие там опасности, просто варежку не разевай. Столбы ограждения давно сгнили, а колючая проволока кое-где уцелела. Ржавая и этой ржавчиной скрюченная, она не ушла в землю, а поднялась над нею вместе с выросшими деревьями и кустами. Этой проволоки и следовало остерегаться. Как-то Олег не углядел и раскровянил бедро, потом долго заживало.

Вот и ров. С ходу бегом – вверх, на отвал, потом вниз, где сыро, а в бочажках, выстланных гнилыми листьями, черная вода. И снова вверх.

Когда ров копали, не о том думали, что станет с ним по весне, потекут по нему талые воды к озеру или застоятся. Вот и получилось, что не текли, а собирались и потом до середины лета уходили в землю, да и то не все и не везде. Тогда о другом думали – о немецких танках. Их должен был остановить ров, вырытый местными деревенскими и привезенными из райцентра гражданскими. Или хотя бы направить на дорогу, прикрытую блиндажами. Хотя, может, и думали, и специально отрывали так, чтобы весной ров, полный воды, стал вовсе непроходимым. Да, может, и так, потому что осенью 41-го стало ясно, что война скоро не кончится, раз немцы уже в Москву стучатся, и будет еще год 42-й, да и его вряд ли хватит, чтобы оборониться и вперед пойти.

«Про то лишь товарищ Сталин знал и Бог», – поджала губы Анна Ильинична Егорова, поведавшая по случаю, как оно здесь было в начале войны. Сама она девчонкой была сопливой, но ее мать с собой брала, не на кого было оставить, всех покровских мобилизовали «на рвы».

«Так уж и Бог?» – сказал он, чтобы что-то сказать.

Анна Ильинична посмотрела удивленно:

«А кто еще, милый ты мой. Евфимий к тому времени уж почил, а был бы жив, у него спросили бы. А без Евфимия к кому? Только Господа и вопрошать. У Сталина-то не спросишь, к нему доступа нет».

«А к Господу, значит, есть?»

«Конечно. Потому что между тобой и Господом никого нет. Все остальные – рядом, и родные, и самые близкие, и священники не впереди, они те же люди, такие же».

Он кивнул. Не соглашаясь и даже не показывая тем, что слушает, а напоминая себе, что уже было это, слова такие. Голос был другой, мужской, твердый, крепкий не молодостью, но верой, а слова схожие. И даже перестук колес почудился как сквозь вату, словно издалека.

«Поэтому молись, и услышан будешь. Сам молись, никого о том не проси, не передоверяй. Вон, Евфимий, тот страсть как не любил, когда его помолиться просили, даже о здравии, даже за упокой. Мне мать рассказывала, что серчать начинал, говорил, что всякий на земле грешен, что от грехов в ските не спрячешься, за монастырскими стенами не укроешься, что в грехах своих мы все перед Господом равны, а грешника о молитве просить – что воду болотную пить. Вот как хочешь, так это и понимай. И молись, сам молись. И ответ будет, а как же? Только понять, что сказано, дано не всякому».