Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 12

Жилось, впрочем, ужасно. Иной раз бывало так страшно, что казалось, не доживешь до утра. По улицам ходили пьяные бандиты с ружьями, посвистывали пули, любой поход в магазин или аптеку превращался в смертельную рулетку.

Денег не было совсем, зато город наводнили крысы. Были они наглые, в квартиры заходили, как к себе домой. Однажды взбесившийся грызун загнал меня на стол и бросался, желая укусить, я еле отбился палкой. В другой раз крысы прорвались в дом и атаковали нас целой ватагой.

Крыс можно было понять: в городе сделалось голодно, отбросов никто не оставлял. Людям тоже приходилось несладко. Жена моя Тася распродавала понемногу отцовское столовое серебро, тем и держались. Собирались с родственниками в складчину, у кого что есть. К счастью, муж сестры Вари, Карум, при всех властях ухитрялся быть на плаву, так что средства у него имелись. Мы с Тасей без зазрения совести брали у него в долг. По-хорошему, надо было бы растянуть деньги на некоторое время, но после всех испытаний ужасно хотелось радости, праздника. Так что покупали мы на Карумовы деньги вино и икру, французские булки и масло, устраивали пирушки. Карум, разумеется, был недоволен, говорил Варе, что мы едим и пьем, а денег не отдаем. Но как же, помилуйте, отдавать деньги, ведь для того они и берутся, чтобы есть и пить!

Я завел врачебную практику – пока небогатую, но какие-то средства дает. Хозяин дома, Листовничий, живущий на первом этаже, сильно моей практикой расстроен. В основном ко мне ходят проститутки и венерические солдаты, Листовничий трепещет, что они походя развратят и изнасилуют его молодую дочь. Разумеется, он бы хотел, чтобы ко мне ходили только матери семейств и университетские профессора, но тогда, боюсь, мы с Тасей окончательно померли бы с голоду.

Как-то раз во всей этой круговерти меня даже силой мобилизовали синежупанники. Им было все равно, врач ты или кто другой, на пушечное мясо любой сгодится. Думаю, к этому дню давно бы уже гнил я в безымянной могиле, если бы не плюнул на честь и прочие предрассудки и не сбежал от них самым решительным образом.

Когда-нибудь кто-нибудь напишет об этих странных и страшных временах. Иногда мне кажется, что таким человеком мог бы быть и я, но на это не надеюсь и даже не думаю об этом пока. Довольно уже и того, что жизнь продолжается и встает новое утро, а что там будет через месяц или год – этого никто не знает, не исключая самого Вседержителя, который, кажется, закрыл лицо свое от наших бесчинств.

Здесь много литераторов, в том числе и московских, и петроградских, есть и ученые. Они бежали сюда от голода и холода, бежали, надеясь укрыться в мирном теплом Киеве, где цветет по весне белая, как невеста, вишня и Днепр по-прежнему величаво несет свои могучие волны, разделяя город на две части. Тут образовалась даже академия, не говоря уже о многочисленных поэтических вечерах и спектаклях. Президентом академии стал Вернадский, надо бы почитать что-нибудь из него.

К осени 1919 года меня все-таки мобилизовали, но это уже были белые. Напялили на меня френч, надели шинель и погнали во Владикавказ. Тася плакала, провожая меня, боялась, что убьют. Через месяц я ее вызвал, она ко мне приехала. Был я, к счастью, не офицером на передовой, а служил по специальности, то есть врачом. Позже меня отправили в Грозный, потом мы жили некоторое время в Беслане.

Нормальной жизни нигде не было, все время приходилось изворачиваться и юлить, пытаясь выжулить у власти и уполномоченных ею лиц хотя бы кусок хлеба. Всерьез занялся литературой, написал даже несколько пьес, которые ставили в местных театрах. Ничего более ужасающего по наглости и бездарности, чем мои пьесы, мир не видывал. Однако туземцы, кажется, довольны: подходят, жмут руку, говорят, что пьеса прекрасная – тьфу! Впрочем, есть у меня одно оправдание – всякая тварь хочет жить, и литератор не исключение. А что пьесы можно было бы писать и получше, об этом я знаю сам, вот только кому сейчас нужны хорошие пьесы? Здесь вам не Художественный театр и не Антон Чехов, здесь военный коммунизм и гражданская война. Впрочем, спустя некоторое время понимаешь, что гражданская война с тех пор прочно укрепилась у нас в обществе, и каждый хочет затоптать каждого. В этих условиях, конечно, чем бездарнее искусство, тем больше у него шансов прокормить своего создателя.





Иногда в надежде поправить свои дела играл на бильярде – обычно продувался с треском. Однажды до того дошло, что в Ростове заложил Тасину золотую браслетку, которую брал на удачу. По счастью, встретил двоюродного брата Константина, отдал ему квитанцию, просил браслетку выкупить.

Как-то раз чуть не расстреляли меня красные, другой раз едва не был убит то ли ингушами, то ли осетинами. Вспоминать об этом сейчас не хочется, дело совсем неприятное, даже учитывая то, что все-таки не убили. После контузии обзавелся чем-то вроде нервного тика – вот тут, как ни странно, очень пригодился наш разговор с Загорским. Благодаря его массажу смог я более-менее привести себя в норму, хотя иной раз, бывало, по-прежнему внезапно дергал рукой и корчил рожи.

Впрочем, если отбросить постоянный голод и скитания, можно сказать, что жили по-своему весело, а я так и вовсе приобрел бесценный опыт. Общался и с казачьими атаманами, и с генералами, в том числе с белым генералом Гавриловым. Когда выпьют, атаманы эти становятся совершенно литературными персонажами, как их в романах и пьесах изображают, а, впрочем, и трезвые ненамного лучше.

В Батуме на улице встретил поэта Мандельштама с женой. Он известен был как акмеист-адамист еще до революции. Расспрашивал его, как можно опубликоваться в Москве, кому слать рукописи. Мандельштам, человек опытный, отвечал, что никому ничего слать не нужно, а надо самому ехать в столицу и брать редакторов и издателей за рога. Как ни странно, разговор этот вдохнул в меня надежду, и я засобирался в Москву, где и оказался в конце сентября 1921 года.

Однако за несколько месяцев перед тем дошла до меня страшная весть. В Зоиной квартире, где держала она свой поэтический и музыкальный салон, случилась какая-то уголовщина, и Зоя попала под следствие. Это ужаснуло меня. Мысль о том, что любимая женщина сидит в холодных подвалах уголовки, была мне невыносима. Усугублялось мое настроение тем, что я сам ее бросил на произвол судьбы, а если бы остался, возможно, беды удалось бы избежать. Я не знал, что именно там случилось – убийство, или обвинили Зою в содержании притона, а то ли и то, и другое – но дело было серьезное. Впрочем, поэты, которых я видел, вполне могли устроить там и притон, и еще чего похуже: притон делался там, куда они приходили хотя бы на полчаса. Что же касается убийства, то об этом даже и думать я не мог. Впрочем, и это было возможно, потому что много шныряло вокруг темных личностей, один подпольщик и пианист Буренин чего стоит. Его привычка к террору и бросанию бомб, похвальная при самодержавии, при советской власти выглядит совершенно неуместной и наверняка рано или поздно скажется на окружающих самым печальным образом. А Аметистов? Разве достоин доверия человек, который надевает под визитку клетчатые брюки, в то время как визитка носится только и исключительно с полосатыми? Там же околачивался торговец пряностями с ангельским лицом, пресловутый ходя Херувим. Вместе с ним в дом вполне могли проникнуть бандиты и грабители.

Впрочем, гадать, как все случилось, было бесполезно, надо было что-то предпринимать. Сам я в Москву тогда поехать не мог, да и пользы от меня в этом деле было, как от козла молока. Что я мог сделать? Ничего. От отчаяния я даже запил, но в редкий момент просветления пришла мне в голову блестящая идея. Я решил написать личное письмо председателю Совнаркома Ульянову-Ленину. Немного выпив для храбрости, я сел писать. Письмо вышло примерно такое – цитирую по памяти.

«Дорогой Владимир Ильич.

Вы меня не знаете, но я о Вашей деятельности прекрасно осведомлен. Я бывший венеролог, ныне вставший на путь исправления и пишущий революционные пьесы с пролетарским уклоном. (Этот последний пассаж, по моему мнению, должен был растрогать главного большевика).