Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 22



С того дня я не видел брата. Я не сдержал нашего молчаливого договора тогда, после посещения начальника училища. Проводив брата, я только несколько месяцев спокойно учил солдат, а потом стал снова надоедать всем старшим начальникам, требуя отправки на фронт. Мои мечты и желания сбылись только осенью 1944 года. Я на фронте.

«Сколько моих родных сейчас на фронте? Все, кто молод и здоров: отец, Фридрих, двоюродный брат Родион, сестра Александра, дядя Гриша, Саша, Сережа, Ганя, Петя. А из друзей? Все! А где Бэла? Бэла – Машенька из пьесы Афиногенова «Машенька». Она, конечно, вернулась в Томск, учится в девятом. Думает ли она обо мне, помнит ли театр Вахтангова, спектакли которого познакомили нас, театр, который мы так полюбили с ней, но на спектаклях даже стеснялись вместе сидеть?

Обо всем этом думал я, вспоминал и перебирал в памяти, лёжа на плащ-палатке в лесу под Варшавой, наблюдая, как чёрные угловатые сучья высоких сосен все шарят и шарят по серому небу, тянут к нему свои ветки и, кажется, тяжело и с грустью о чем-то шепчут, жалуются друг другу. Я очнулся от воспоминаний и подумал: «Запомню эту ночь на всю жизнь».

Так и запомнилась она мне до сегодняшнего дня: лохматые ветви сосен что-то ищут в глубине неба; тусклые звезды на сером небе; слабый, чуть трепещущий, то гаснущий, то снова вспыхивающий костерок, запах дыма; тягучая, негромкая солдатская песня.

«Воздух! Гаси костры!» – передают по лесу, громко повторяя друг другу в разных концах леса.

Со стороны Варшавы в наши тылы летят вражеские самолёты.

Кто-то у моего изголовья завозился; звякнул котелок; меня позвал ординарец:

– Поешьте, товарищ младший лейтенант, я кашу принёс. Пока горячая…

«К началу января между Вислой и Одером на пространстве глубиной более 500 километров было построено семь рубежей обороны. Первый, Вислинский рубеж, расположенный вдоль левого берега Вислы, подготавливался в течение длительного времени. Он состоял из трёх-четырёх полос общей глубиной 90-120 километров с крупными узлами обороны в районах Сохачева, Радома, Кельце, Хмельника, Буско-Заруя».

История Великой Отечественной войны

Советского Союза. Том 5, стр. 54.

Колонна полка пересекает Варшавское шоссе с севера на юг. Шоссе ведёт в Прагу, пригород Варшавы, расположенный на правом берегу реки Вислы. Низкая, видимо заболоченная долина, мелкий, редкий, изуродованный снарядами лес.

«Варшава освобождена, Варшава освобождена», – повторяются в моей голове слова замполита. Дорога плохая, с глубокими выбоинами, солдаты идут вольно, негромко переговариваются.

С приближением к Варшаве во мне просыпается обида:

«…освобождена. Почему же до нашего подхода? Почему мы во втором эшелоне? Разве у нас плохо подготовлены солдаты, наш полк, дивизия?»

Висла – широкая, ровная, покрытая белым снегом даль – Висла подо льдом. Вдоль берега – мёртвая, ржавая железная дорога. Насыпь изрыта траншеями, пулемётными и миномётными гнёздами, воронками взрывов. «Кто-то хорошо придумал. За высокой насыпью: ходи, езди – не видно». Насыпь пересекает ход сообщения. Он норой проходит под рельсами и заканчивается удобной, хорошо сделанной и замаскированной ячейкой: «Пулемётное гнездо. Сектор наблюдения и обстрела по льду реки». Мне нравится, как выбрано место для передней траншеи, как она по-хозяйски хорошо и надёжно сделана, обшита: «Я бы занял оборону точно так же».

«Идти не в ногу, рассредоточиться». Колонна вступает на лёд Вислы. Перед нами, по левому берегу – Варшава. Далеко. Берег застроен низкими строениями, крыши заснежены; ни людей, ни машин, ни дыма из труб.

Левый берег. А где же дома? Где улицы, где люди? Развалины, развалины – сожжённые, разрушенные, заброшенные, заснеженные, мёртвые…

Колонна останавливается на пустыре. Из-под снега торчат камни одинокие камни. На площадь когда-то выходила неширокая, старая городская улица. Домов нет, они разрушены, из-под снега торчат красные и серые обломки кирпича, остатки разрушенных стен. Между развалинами неторопливо, обшаривая развалины беспокойным взглядом, идёт старик. Голова его закутана в какие-то лохмотья. Он что-то настойчиво ищет взглядом, останавливается, ищет, делает несколько шагов, останавливается, ищет взглядом снова. Мы следим за ним с шоссе.

Остановился, бросил санки, нагруженные каким-то скарбом, сделал несколько шагов по развалинам, упал на снег, разгребает снег руками. К нему подошли наши солдаты. Старик что-то разгрёб из под снега, прижался; сутулая спина его трясётся в рыдании. Услышав шаги и голос русских солдат, поляк поднялся, оглянулся и громко зарыдал.



Мы остановились, не смея к нему приблизиться и расспросить его. Немного успокоившись, не поднимаясь из снега, на ломаном русском языке, он сказал:

– Немцы расстреляли мою семью… здесь они лежат. Жена и дети… – И он зарыдал ещё громче. А когда он поднялся, мы увидели, что из снега торчит женская рука в разноцветной кофточке. Возможно, по этой кофточке он и нашёл тело своей жены. Когда-то он бежал из Варшавы от смерти и вот пришёл, пришёл и кто-то помог ему найти трупы. Чуть дальше женщины разгребали снег, видимо, тоже разыскивая родных. Мы ушли дальше, но часто вспоминали плачущего мужчину. Его седые лохматые волосы и лохмотья вместо одежды.

В одном селе, где мы остановились на отдых, ко мне побежал взволнованный мужчина, что-то стал объяснять, показывая на моих подчинённых, но я никак не мог понять, что же натворили мои солдаты. Наблюдатель ячейки управления, пожилой солдат, видя, что я не понимаю хозяина, стал переводить мне.

– Гуси у него там, в сарае, под соломой спрятаны. Гусак и две гусыни. Солдаты брали солому и наткнулись на них случайно. Поняли – спрятаны. Он рядом был, перепугался.

Я подозреваю мародёрство:

– Солдаты хотели забить гусей?

– Да нет, только полюбопытствовали: дико нам, что от нас прячут…

Но моя злость, видимо, по-своему понята хозяином: он принял это на свой счёт, поспешно вышел, вернулся с гусем, предлагает его мне, показывая на солдат.

Все переводят это так:

«Он просит не забивать тех гусей: на развод они оставлены. Просит взять этого, забитого».

Это выглядит откупом, побором победителя с бессильного крестьянина. Я действительно рассержен, но понимаю, что крестьянин не знает русского языка, что он поступает так, как поступал пять лет при немецких оккупантах: метод ему казался испытанным, безотказным. А сейчас он не понимает, что хотят от него эти странные русские.

– А там, на печи, в углу, девчонка молодая сидит, дочь видно, за рогожей спрятана. Перепуганы они, – говорит мне пулеметчик Сорока. – Я ему объяснял, и старухе, чтобы вышла. Боится, говорят, сама спряталась.

– А ты понимаешь по ихнему?

– Мало же… Но слова у нас одинаковые есть.

Я спрашиваю хозяина о дочери. Он пугается ещё больше. Лицо у него пошло пятнами, губы трясутся. В углу, на печи, что-то зашевелилось, и мы слышим девичьи всхлипывания. Кто-то из солдат хочет заглянуть на печь, хозяин замер, не смеет даже остановить любопытного, но я нарочито зло, тоном приказа останавливаю солдата.

– Я только посмотреть, неужели, в самом деле, от нас прячется?..

Я испытываю чувство крайней неловкости, объясняя хозяину и хозяйке понятия, которые для советских людей давно являются естественными, над существованием которых я даже раньше никогда не задумывался и никому никогда их не объяснял. В разговор включается весь взвод, объясняя полякам, обмениваясь между собой. Смысл этого разговора запомнился мне.

Немцы грабили их, запугивали, что русские придут, будут ещё жесточе, все заберут, сожгут. Тёмные они, неграмотные, забитые. На дворе солому брали – ни лошади, ни коровы, ни овцы, ни поросёнка. Всё богатство – солома и гуси.

Упрёков и насмешек над перепуганным хозяином нет. Мы с. Ветровым уже улеглись спать на соломе в красном углу. Наши постели довольно удобны в сравнении с солдатскими – мы согласились, чтобы хозяин покрыл солому рядном.