Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 36 из 37

– Уж ежели арестовали – значит, хороша книга. Зря не арестуют. В Петербург для соответствующего распоряжения отправили экземпляр. И больше разговаривать не стал.

Посоветовали мне поехать в Петербург, в главное управление по делам печати, куда был послан вместе с книгой и мотивированный доклад цензора. Что было в докладе, я так и не узнал, ибо это в цензурном комитете считалось величайшей государственной тайной.

А я весь в долгу, и выпуск книги для меня был всё.

Поехал в Петербург. Являюсь в цензурный комитет и наталкиваюсь на секретаря С. В. Назаревского, которому рисую мое горе. Он деликатно объясняет, что едва ли я получу разрешение на выпуск книги, что она уже с неблагоприятным для меня заключением главного управления рассматривается в комитете министров.

– По всей вероятности, не дозволят выпустить в свет!

– Что же делать?

Мне советовали подать прошение начальнику главного управления Феоктистову[143].

– Подайте… для очищения совести… Только едва ли… Завтра в два часа подайте лично начальнику.

Прихожу на другой день в два часа с прошением о пересмотре книги и разрешении ее. Прошу курьера доложить, сшибая с него важность рублевой бумажкой.

– Сейчас доложу… Только их превосходительство сегодня не в духе… Подождите.

Доложили. Вхожу. Солидный чиновник один шагает по кабинету. Увидал меня и, наклонив голову, подходит. Рекомендуюсь, подаю прошение.

– Что это? Прошение?

– Да.

Берет. Смотрит.

– А марки? Марки где, я говорю?!

– Марки я наклею… Только, пожалуйста, не откажите выслушать.

– Без марок прошение не подают… Извольте наклеить марки…

Я стоял молча, растерянный.

– Идите же… Приложите марки и передайте прошение в канцелярию.

Я продолжаю стоять.

– Извольте идти, я кончил. – И, нагнув еще больше шею, повернулся ко мне задом.

Пока я в канцелярии наклеивал марки, оказалось, что Феоктистов уже ушел. Прошение мне пришлось подать его помощнику Адикаевскому[144].

Это страшное, тупое существо в вицмундире приняло меня весьма сурово и заявило, что оно знакомо с моей книгой и с заключением цензурного комитета об ее уничтожении вполне согласно.

– Там описание трущоб в самых мрачных тонах, там, наконец, выведены вами военные в неприглядном и оскорбительном виде… Бродяги какие-то… Мрак непроглядный… Н-да-с, молодой человек, так писать нельзя-с… Из ваших хлопот ничего не выйдет… Сплошной мрак, ни одного проблеска, никакого оправдания, только обвинение существующего порядка.

– Там все правда! – возразил я.

– Вот за правду и запретили. Такую правду писать нельзя.

Напрасно хлопотали и марки на прошение наклеивали… Марки денег стоят-с… Уезжайте в свою Москву, вас уведомят. – Он повернулся и ушел.

Ничего не понимая, спускаюсь по широкой лестнице с пятого этажа цензурного комитета.

Свежий воздух на улице привел меня в себя – и первая мысль в голове: «Как это я не побил морду Адикаевскому?» А кулаки уж свинцом налились. Стою, как добрый молодец на распутье.

Передо мной в этот миг выросли двое друзей: богатырская фигура седого старика и Глеб Иванович Успенский.

– Ты как здесь?.. Вот рад! – воскликнул Глеб Иванович.

– Здравствуй, Гиляй!.. – меня облапил и целует старик.

Тут только я узнал его. Это был Аполлон Николаевич Алифатов, управляющий конным заводом Орлова.

А Глеб Иванович глаза вытаращил:

– Да разве вы знакомы? Аполлон, ты знаешь его?

– Ну вот еще! Наш брат – лошадник.

Мы стояли на тротуаре, я подробно рассказывал свое горе и закончил:

– Вот и жду! Как выйдет Адикаевский – морду в клочья, ребра переломаю. А завтра Феоктистова изувечу!

И оба в один голос:

– Что?! Да ты обезумел! Попадешь в тюрьму – и прямо в Сибирь! А им только по ордену дадут в утешение.

– Все равно, прежде я сам их награжу…





Друзья взяли меня под руку, а я уперся:

– Никуда не пойду.

Алифатов старается:

– Нет, его, быка, сдвинешь!.. Ну!

Рванули и повели. Я послушно пошел.

– Да ты подумай только, как, например, Феоктистова бить…

Он уж так побит, что сам не свой ходит. Вот что про него Минаев написал:

– Ну, черт с ним! Адикаевского изувечу.

– И это глупо. Из-за мерзавца и себя и семью губить… А на кого семья останется? А где Успенский будет борщ с ватрушками есть? А?

Алифатов все время смотрел на меня, качал головой и повторял:

– Вот дура, вот дура некованая. Вспомни: Адикаевский! Набьешь ему морду, попадешь к жандармам в ад и будешь каяться.

Мы все трое засмеялись и двинулись дальше. Пересекли Невский и зашли в меблирашки у Аничкова моста, к Алифатову, где случайно остановился и я. На столе была икра, сыр, колбаса и бутылка красного вина. Закусили и выпили. Много говорили, и, наконец, Глеб Иванович убедил меня, что после такого ответа Адикаевского ждать нечего.

– Все равно, книгу сожгут наверное, а это большая честь:

первая твоя книга – и сожгли! А скандалить будешь – вышлют.

Схватят вот так, как мы с Алифатовым тебя тащили, да и поведут. А там начальство грозное в синем мундире сидит, а рядом жандарм здоровеннейший… И скажет тебе начальство… Ты только вообрази, что вот я, Глеб Успенский, генерал, а он – жандарм.

Алифатов встает, вытягивается во фронт, руку под козырек:

– Так точно, васкобродие!..

– Взять этого смутьяна в кибитку – и прямо в Сибирь! Ты мне головой отвечаешь за него! Понял?

– Так точно, васкобродие… Предоставим, васкобродие…

И лица у обоих серьезные, и вдруг мы все расхохотались, и всем нам стало весело…

Вечер мы провели у Глеба Ивановича, на Васильевском острове, проужинали до рассвета, а на другой день с почтовым увез меня Алифатов в Москву. С этого дня у нас с Глебом Ивановичем установилось навсегда дружеское «ты».

В Москву я вернулся успокоенным и даже с некоторой гордостью: автор запрещенной книги!

Сочувственно отнеслись ко мне все товарищи по «Русским ведомостям», а горячее всех – наборщики, всегда мои лучшие и самые близкие друзья.

В Москве заговорили обо мне и о моей книге, которая, невиданная, сделалась всем интересна, но я упорно никому ее не показывал. Она в хорошем переплете хранилась у жены, которой я и подарил этот единственный экземпляр.

Славы было у меня много, а дома денег ни копья. Долги душили. Я усиленно работал, кроме «Русских ведомостей», под всевозможными псевдонимами всюду: и стихи, и проза, и подписи для карикатур. Запрашивал цензурный комитет, но всегда один ответ: запрещена безусловно.

Встречаю как-то в ресторане Тестова издателя «Московского листка» Н. И. Пастухова. И он сообщает мне:

– Главного инспектора сегодня утром видел. Поехал в часть твою книгу жечь… Только смотри, это страшный секрет.

– Как жечь? Отчего же меня не уведомили?

– А вот сожгут и не узнаешь. Я сказал сегодня инспектору, что вообще книги жечь очень глупо.

– Конечно, глупо! – обрадовался я такому либеральному взгляду у редактора «Московского листка».

– И даже очень! Какая польза от того и кому? Надо запрещенные книги не жечь, а изрезать и продавать на фабрику в бумажную массу. Ведь это денег стоит! Инспектор поблагодарил меня, хочет проект внести об этом.

– В какой части жгут мою книгу?

– В Сущевской. Только, гляди, меня не подведи.

Через несколько минут лихач домчал меня до Сущевской части. С заднего двора поднимался дым. Там, около садика, толпа пожарных и мальчишек. Снег кругом был покрыт сажей и клочками бумаги. Я увидел специальную печь из железных прутьев – точь-в-точь клетка, в которой везли Пугачева, только вдвое выше. В печи догорала последняя куча бумаги: ее шевелил кочергой пожарный. Пахло гарью и керосином, которым пропитался снег около печи… Начальственных лиц – никого: уже все разъехались. Обращаюсь к пожарным, спрашиваю по знакомству, что жгут.

143

Феоктистов Е. М. – см. Там же.

144

Адикаевский В. С. – см. Там же.

145

См. выше эпиграмму Д. Д. Минаева.