Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 6



Так вот, отец смутно помнил, что было такое светлое время и они с папой и мамой и с маленьким братом жили в своём доме, а вокруг цвели деревья. Судя по всему, они жили в достатке, в хорошем, зелёном предместье Варшавы. Папа был рыжеволосый и высокий. Впрочем, всем малышам папы кажутся очень высокими. Он брал сынишку на руки и поднимал к небу. Это, конечно, было здорово – и страшно, и весело.

А потом что-то стряслось.

Папа исчез.

Он уехал на машине, как обычно, только очень спешил. И пропал.

Что-то гремело в небе, и пришлось бежать из дома.

Собственно говоря, началась война. 1 сентября 1939 года или вскоре после того.

Они бежали из-под сени дерев в Варшаву, но и там гремело. Потом пришли немцы. Потом было что-то ещё, о чём я не знаю и не узнаю никогда, и никто не узнает. Узнаем, когда воскреснем из мертвых. Мама моего папы, то есть моя бабушка, пропала. Тоже пропала.

Какая она бабушка! Ей, наверно, было лет тридцать.

Ушла за продуктами и не вернулась.

В Варшаве незадолго до этого снова гремело и пахло гарью: немцы жгли восставшее еврейское гетто. Тогда же установились странные правила (как для Золушки): в такое-то время можно выйти из дома, а в такое-то нельзя – и немцы стали расстреливать всех, кто нарушит. Молодая бабушка, наверно, задержалась на улице на минуту, когда стало нельзя, и карета превратилась в тыкву, а кучер в крысу… И её расстреляли. Наверно, так. А может быть, ограбили и убили в тёмной подворотне никакие не немцы, а просто грабители. А может, провалилась в люк или на голову упал кирпич. Всё может быть. Во всяком случае, она не вернулась.

Мой папа (про которого никто не мог тогда подумать, что он мой папа) с братиком остались вдвоём. Папе лет восемь, а брату лет шесть. Как-то они там выживали. Это я уже совсем не знаю – как? Знаю, что родственники их выгнали, когда они пришли к этим родственникам. И, в общем, они попали после войны в детский дом. Как они прожили сорок четвёртый год и варшавское восстание, когда кругом уничтожали всё и убивали всех, – тоже не могу себе представить.

Ну а дальше, после войны – нашлись добрые люди, началась другая жизнь в приёмной семье. Школа, успехи, направление на учёбу в СССР. И в итоге я родился. Родился я в Ленинграде, в роддоме «Снегирёвка» на Надеждинской улице. И вырос тоже в Ленинграде, на улице Некрасова, бывшей Бассейной, в доме шестьдесят.

Это уже не о том.

Просто вот к чему хочется вернуться.

Интересная деталь. Из числа мелких совпадений.

Помните, Лёня Каннегисер говорит, что мысль об убийстве у него возникла, когда он прочитал под напечатанным в газетах расстрельным перечнем подписи Урицкого и Иосилевича. Это у Урицкого был такой секретарь – Иосилевич Александр Соломонович («тов. Силевич», как пишет в доносе один секретный сотрудник). Потом он окажется одним из самых деятельных участников следствия по делу об убийстве своего шефа. Именно он организует хорошую чекистскую провокацию: якобы побег Лёни. Он выманит у простодушного убийцы несколько писем на волю, с просьбами о помощи в побеге, а потом отправит чекистов по указанным адресам. Сия затея поможет арестовать ещё кое-кого из Лёниных родных и близких.

Такой Иосилевич: девятнадцати лет, сын типографского рабочего, милый недотёпа в очках и с мальчишескими вихрами. Он проработает в органах ВЧК-ОГПУ лет семь-восемь, потом его выгонят, потом начнут мутузить как троцкиста, будут арестовывать, высылать, снова арестовывать и в конце концов расстреляют в 1937 году. Кстати, его родной брат Виктор ещё через восемь лет окажется начальником съёмочной группы документального фильма про парад победы. Это всё не очень оригинально: обыкновенная советская история.

Ну а прикол в том, что фамилию Иосилевич (или Иоселевич, через «е», это всё равно, до советской паспортизации писали и так, и так) носила первая жена знаменитого чудака Даниила Хармса. Эстер Александровна Русакова. Русаков – псевдоним её отца, эмигранта из Одессы в Марсель. А вообще-то она – Есфирь Иоселевич. У них всё непросто: он Даниил Ювачёв-Хармс, она Эстер Иоселевич-Русакова.

С тем Иосилевичем в чёрной кожанке – совпадение фамилий, не более.

Над Хармсом вообще, как говорится, тяготел рок тюрьмы. Его отец, Иван Павлович Ювачёв, провёл в общей сложности двенадцать лет в тюрьмах: в Петропавловской крепости, в Шлиссельбургской и на Сахалине. Мать, Надежда Ивановна Колюбакина, работала в «Убежище для женщин, выходящих из мест заключения» – мальчик Даня, собственно, на свет появился в этом околотюремном доме. Эстер Русакова попадёт в 1936 году в ту же тюремную пасть, в которой годом позже сгинет её однофамилец – ученик Урицкого; ей же суждено погибнуть в лагере на Колыме. Сам Даня Ювачёв-Хармс закончит дни в сумасшедшем корпусе ленинградской тюрьмы «Кресты».

Но это тоже так, к слову.

Вот у этого Хармса есть такой дурацкий фрагмент.



Писатель. Я писатель!

Читатель. А по-моему, ты говно!

(Писатель стоит несколько минут, потрясённый этой новой идеей, и падает замертво. Его выносят.)[6]

И дальше ещё три подобных пассажа. Всё вместе называется «Четыре иллюстрации того, как новая идея огорошивает человека, к ней не подготовленного».

Вот именно так наступившее будущее огорошивает человека, к нему не подготовленного.

«Наступившее будущее» – бессмыслица, нонсенс. Раз оно наступило, оно – настоящее. То есть настоящее огорошивает человека. Настоящее: не выдуманное, не то, чего боялся или чего вожделел, не мечта и фантазия, а то, что есть на самом деле.

На самом деле есть Бог.

Всё остальное имеет бытие относительное, условное, временное и в конце концов является лишь отражением Его бытия.

Когда наступает настоящее – мы сталкиваемся с Богом.

И всё оказывается не так, не то и не такое, как мы думали и ожидали.

Это нас огорошивает.

Даниил Хармс всю свою взрослую жизнь прожил по одному адресу: Надеждинская улица (та самая Надеждинская, где я потом родился), дом одиннадцать, угол Ковенского переулка, квартира восемь. Правда, последние пять лет он был прописан на улице Маяковского, но это не он переехал, это просто Надеждинскую переименовали. Там он жил и до женитьбы на Эстер, и вместе с Эстер, и после развода с ней.

Вот мы можем представить себе такую картину.

Тусклый ленинградский день… или вечер: в этом городе, бывает, не поймёшь, когда день, когда вечер, когда ночь. При дневном свете горят фонари, бросая на лица прохожих мертвецкие тени.

Как сказал поэт:

Это, кстати, сказал поэт Михаил Кузмин, тот самый, которого мы чуть-чуть не застали тогда у Каннегисеров.

Итак, тусклый вечеродень. Из парадной дома одиннадцать по Надеждинской улице выходит молодой человек лет двадцати трёх – двадцати пяти, очень необычного вида. В конце 1920-х или начале 1930-х годов у нас так не принято выглядеть. Он высок, узколиц, бледен, хмур, в шляпе-котелке, в каком-то непонятном пиджаке-френче, при галстуке, в бриджах и гольфах. Похож на норвежца. Хотя что-то в его облике и походке такое комическое. Или трагическое.

В общем, он идёт по Надеждинской улице в сторону Кирочной. Он вертит на ходу головой, как будто разглядывает птичек, рассевшихся на проводах. Он сосредоточен и немного рассеян. Вот он минует улицу Некрасова (бывшую Бассейную), вот пересекает Басков переулок, вот сворачивает… Куда бы вы думали? В Сапёрный. Подходит к знакомому нам дому десять… Неужели в квартиру Каннегисеров? Нет: под ней, в подворотню. Проходит одним двором, другим, третьим – и оказывается на улице Спасской, которую вскоре переименуют в Рылеева.

6

Хармс Д. Полёт в небеса. Стихи, проза, драмы, письма. Л., 1991. С. 372.