Страница 2 из 5
Я поднялась с табурета и прошла к лестнице. Я слышала шаги внизу, шелест которых был отчетлив и даже резок в тишине позднего вечера. Шаги эти были сначала смелыми, но затем вдруг сделались осторожными, а потом и вовсе стихли.
– Эй! – крикнула я, и мой голос мгновенно отлетел от стен и больно ударил по слуху. – Это частная собственность, а ну марш отсюда! – добавила я жестко.
За этими словами последовала торопливая поступь, скрип и отдаленный шелест. А затем все стихло. Я еще недолго прислушивалась, а затем вернулась в комнату с табуретом, подошла к широкому отверстию в стене и, прислонившись плечом к холодному бетону, скрестила на груди руки и окинула взором тускло освещенную улицу, голые кривые яблони и горизонт, дремавший на темном холме.
2
Меня нарекли в честь праматери Христа – Анной. Моя мать была религиозна, а отец был атеистом, однако с предложенным матерью именем он согласился – с иврита мое имя переводится как «храбрость». Имя же сестре дал отец – Ириной звали его собственную мать. Однако данные нам имена, в значения которых родители вкладывали какой-то свой смысл, не сыграли никакой роли в наших судьбах – наша будущность была лишена и моей храбрости, и мирности моей сестры.
Итак, в шестнадцать лет я покинула дом. По окончании медицинского училища я стала работать фельдшером в составе бригады скорой помощи. К тому времени моя сестра уже вышла замуж и родила первого ребенка, а я, не допуская мысли вернуться к отцу, с самого момента зарождения мысли о поступлении в медицинское училище стала искать возможность счастливого устройства своей жизни вне стен отчего дома.
Ирина была старше меня на три года, и если она успела познать и запомнить хотя бы каплю материнского воспитания, то я не знала матери совсем. Все, что я знала о ней, все, что помнила, было большей частью плодом моего воображения – что-то рассказывал о ней отец, что-то Ирина, и все эти рассказы стали той былью, которой никогда не было. Образ матери был списан с фотографий, собран из обрывков фраз и сочинен моей фантазией. Нас воспитал отец, никогда не дававший наставлений, но предлагавший нам сухие рекомендации, не требовавшие отчетов. Мы росли и воспитывались, опираясь на то время, в котором мы жили, и те интересы, которые внедряло в наши разумы время.
Ирина вышла замуж сразу после школы. После семи лет скитания по казармам вместе с мужем они вернулись в родной город. У Ирины было двое детей. Пожалуй, это все, что я знала о том, как сложилась жизнь моей сестры.
Ирине был присущ характер, бывший во многом полярно противоположным моему.
Тихая, скромная, едва ли не скрупулезная, она неожиданно рано для всех выпорхнула из гнезда, а через полтора года родила сына. Ирине не была присуща ни моя бойкость, ни смелость; не была она склонна к импульсивным действиям, всегда была верна своему слову, преимущественно молчалива и правильна. Так, по крайней мере, позиционировала она себя сама, тем самым внушая другим подобное мнение о себе.
Будучи подростком, я часто возвращалась домой поздно – уже под утро. Отец корил меня за это, нестрого, нетребовательно; я ласково обнимала отца, и тем наш разговор кончался. Ирина же осуждала меня, осуждала открыто и решительно. Про себя. Вслух же она не высказывала ни одного своего упрека, но я знала о том, что Ирина осуждает меня, – в дни, когда я поздно возвращалась домой, Ирина почти не смотрела на меня, говорила со мной сухо, глядела холодно. Сильны были в Ирине принципы морали, устанавливавшие в ней преграды в чувствах по отношению ко мне.
Я не была беспорядочна в ведении своей жизни, но была я непостоянна, легкомысленна в том, жила преимущественно вещественным, мало рассуждала о том, что полезно, а что вредно для меня. Я собирала в ящики своей жизни все, что встречала на своем пути, что привлекало мое внимание своим блеском, своею актуальностью, тем, что было просто и доступно для понимания. И не могла я, пытливая, живая, характерная, не имевшая в себе той морали, которой была полна моя сестра, лишенная живого примера матери и выросшая на ласковых и почти безучастных советах отца, в зените своего пылкого перехода из отрочества в юность не прикоснуться к тому, что слишком рано сделало мой ум жадно-страстным, лукаво-насмешливым, прелюбодейным. За то и укоряла меня Ирина, устройству мысли которой было противно устроение моего исполненного плутовства начала.
Но, несмотря на различия, мы всегда были дружны между собой, не возникало между нами конфликтов, не было открытых споров. Было так потому, что была Ирина умна и кротка, а я – необидчива и незлопамятна. Было так на протяжении всей нашей недолгой жизни в отчем доме до того самого дня, в который этот дом опустел.
3
Пожар случился через год после моего возвращения домой. Дом вспыхнул около двух часов ночи и к рассвету превратился в пепелище. Произошло это событие в мае, когда ночи уже были не так холодны, а рассветы не так темны.
Дом горел долго, пламя исступленно подбрасывало к небу свою пышную юбку, задевая бурыми ступнями облака, что выделялись на небе, скользя по масляному лунному свету. Когда пожарная сирена слилась с треском пламени, очертаний двухэтажного дома уже не было видно за яростным жаром огня. Тьма ночи была озарена светом стихии, бушевавшей до самого рассвета. Робкая же серость утра, окинув взором холм, обнаружила только не бывшую здесь ранее прогалину – темный след, в спешке оставленный отступившей ночью, тревожной и сбежавшей слишком рано даже для весны. Тихим было то утро, безмолвным, как безмолвен был и вечер, не предвещавший бури. И даже пожар, так внезапно и стихийно поразивший дом, как будто не нарушил этой устоявшейся здесь тишины.
Причина пожара была установлена сразу: это был поджог – кто-то изнутри облил дом бензином и бросил зажженную спичку. Меня в момент возгорания в доме не было; о случившемся я сообщила сестре утром, позвонив ей на мобильный. По факту поджога было возбуждено уголовное дело.
Ирина смотрела на развернувшееся перед ней пепелище, и я видела, что ей горько – так горько, что она не могла сдержать слез, а грудь ее лихорадочно вздрагивала. Она смотрела такими же голубыми, как у меня, глазами на обугленные руины отчего дома и тяжело и часто вздыхала, хотя и сам воздух был горек. Волосы у нее были короткие, темные, крашенные, но все же с медным отливом, как у меня. На лице не было макияжа – оно было бледным, не было на нем веснушек, подобных моим, но были эти веснушки на руках Ирины, которыми она время от времени закрывала свое лицо.
В моих глазах слезы застыли, отчего глаза мои сделались как будто стеклянными. Лицо мое было исполнено тревоги, печали и сокрушения, – лицо мое не было бледно, на щеках виднелись умело наложенные румяна, глаза имели миндалевидную форму благодаря искусно примененным теням, и только губы мои были как будто припудрены – сухи и белы. Застывшие слезы не покидали моих глаз, слова не слетали с моих губ – тогда я едва ли не впервые в жизни смолкла, затихла, будто впервые в жизни обратила свое лицо к тишине.
Многоголоса серенада дней, суетливо ее исполнение, вертляво оно и лицемерно. Но каким сладостным является это пение, каким пленяющим! И как трудно оторвать слух свой от него, взгляд свой от его исполнения, мысль свою от слов его! Все в песне той влечет к себе, все в ней привлекательно и нарядно, но только плод ее – глухота – не насыщает души, и плоть остается алчущей. И вновь взор тянется к той серенаде, вновь слух ищет ее, а мысль пленяется ею, потому как тяжела эта глухота, ничем боле не насыщаемая.
О той глухоте знают все, – она случается в минуты уныния, печали, в минуты, когда глаза, обращенные на в спешке, с болью в боку и с тяжелой отдышкой мчащиеся дни, вдруг закрываются. Это мгновение, когда человек отрывает взор свой от суеты и обращает его на себя. Тут-то и обнаруживается она – тотальная глухота.