Страница 10 из 27
– Это невероятно, – выдыхаю я и подхожу ближе, чтобы лучше рассмотреть комплект. – В жизни ничего подобного не видела.
– Потому что он единственный, – усмехается Джозеф. – Это семейная реликвия.
Я с еще большим восхищением разглядываю шахматы – коробка инкрустирована безупречно подогнанными квадратиками из вишни и клена; у русалки крошечные глазки из драгоценных камней.
– Это очень красиво.
– Да. Мой брат был очень одаренным, – мягко произносит Джозеф.
– Это его работа? – Я беру вампира, провожу пальцем по гладкой головке и спрашиваю: – Вы играете?
– Давно уже не играл. У Марты не хватало терпения. – Он поднимает взгляд. – А вы?
– Не слишком хорошо. Нужно думать на пять ходов вперед.
– Все дело в стратегии, – говорит Джозеф. – И в защите короля.
– А откуда эта идея с мифическими существами? – интересуюсь я.
– Мой брат верил во всевозможных мифических созданий: фей, эльфов, драконов, оборотней, честных людей.
Я невольно вспоминаю Адама; думаю о его дочери, которая кашляет, когда педиатр слушает ее легкие.
– Может, вы научите меня тому, что знаете.
Джозеф становится завсегдатаем «Хлеба нашего насущного», он появляется незадолго до закрытия, чтобы мы могли поболтать полчасика, после чего уходит, а я принимаюсь за ночную работу. Как только старик переступает порог, Рокко кричит мне на кухню:
– Сейдж, твой «бойфренд»!
Мэри приносит Джозефу из святилища отросток лилейника и объясняет, как посадить его в садике на заднем дворе. Она уже не сомневается в том, что после закрытия магазина я отправлю Джозефа домой и все будет в порядке. Собачье печенье, которое я пеку для Евы, становится новинкой в нашем ассортименте.
Мы вспоминаем учителей, которые вели у меня уроки в старшей школе, когда Джозеф еще работал там, – мистера Мучника, у которого однажды пропал парик, когда он уснул, наблюдая за сдачей выпускного теста; мисс Фиеро, которая приводила в школу своего малыша, если заболевала няня, и оставляла его в компьютерном классе играть в «Улицу Сезам». Мы обсуждаем рецепт штруделя, который готовила бабушка Джозефа. Он рассказывает мне о предшественнике Евы, шнауцере по кличке Вилли, который превращал себя в мумию, заворачиваясь в туалетную бумагу, стоило только случайно оставить открытой дверь в уборную. Джозеф признается, что теперь, раз он перестал работать и больше не занимается волонтерством, ему трудно заполнить чем-то свой день.
А я – я говорю о тех вещах, которые давно уже упаковала и запихнула вглубь сознания, как в сундук надежд старой девы. Рассказываю, как однажды мы с мамой вместе ходили по магазинам и она застряла в сарафане, потому что он был ей мал, и нам пришлось купить его только для того, чтобы разрезать. И как много лет после этого, только услышав слово «сарафан», мы обе покатывались со смеху. Я вспоминаю, как отец каждый год читал на Седер пасхальную Агаду голосом Дональда Дака, не из неуважения, но потому, что это смешило его маленьких дочерей. Я рассказываю, как в дни рождения мама разрешала нам есть наш любимый десерт на завтрак, а когда мы болели, умела прикоснуться ко лбу и определить температуру с точностью до двух десятых градуса. Я вспоминаю, как в детстве верила, что у меня в шкафу живет страшное чудище, и отец целый месяц спал сидя, прислонившись спиной к раздвижным дверцам шкафа, чтобы злобная тварь не могла вырваться наружу посреди ночи. Я рассказываю, как мать научила меня заправлять простыню на больничный манер, а отец показал, как сплевывать семечки от дыни сквозь зубы. Каждое воспоминание, словно бумажный цветок, вынутый из рукава фокусника: только что его не было, и вдруг он такой реальный и яркий, что непонятно, как он мог оставаться незаметным до сих пор. И подобно тем бумажным цветам, воспоминания, как только их явили миру, уже невозможно снова спрятать.
Я ловлю себя на том, что отменяю свидания с Адамом, чтобы вместо этого провести лишний час в доме Джозефа, мы играем в шахматы, пока глаза у меня не начинают слипаться, а тогда приходится ехать домой, чтобы все-таки немного отдохнуть. Джозеф учит меня контролировать центр доски, уступать фигуры только в случае крайней необходимости и оценивать важность каждого коня, офицера, ладьи и пешки, прежде чем решить, кем пожертвовать.
Во время игры Джозеф задает мне вопросы. Была ли моя мать рыжей, как я? Жалел ли мой отец когда-нибудь, что бросил ресторанное дело и занялся продажей промышленного оборудования? Пробовал ли кто-нибудь из родителей мою выпечку? Ответы даже на самые трудные вопросы, например, что мне не довелось печь ни для мамы, ни для папы, не обжигают мне язык так сильно, как год или два назад. Оказывается, делиться прошлым с кем-то – это совсем не то же самое, что оживлять его в памяти наедине с собой. Разделенное с другим человеком, оно ощущается не как рана, а скорее как припарка.
Через две недели мы с Джозефом приезжаем вместе на встречу группы скорбящих. Мы сидим рядом, и между нами будто существует телепатическая связь, пока другие говорят. Иногда Джозеф ловит мой взгляд и прячет улыбку, иногда я выкатываю глаза, глядя на него. Мы с ним как сообщники по преступлению.
Сегодня мы обсуждаем, что будет с нами после смерти.
– Мы будем блуждать где-то рядом? – спрашивает Мардж. – Наблюдать за своими любимыми?
– Думаю, да. Я до сих пор иногда ощущаю присутствие жены, – говорит Стюарт. – Воздух как будто слегка увлажняется.
– По-моему, это немного своекорыстно – думать, что души остаются где-то рядом, – мгновенно реагирует Шейла. – Они отправляются на Небеса.
– Все?
– Все, кто верит, – уточняет она.
Шейла испытала духовное перерождение, чего от нее ждать. Но мне все равно неуютно, как будто она своим утверждением намекает на мою неполноценность.
– Когда моя мать была в больнице, – говорю я, – раввин рассказал ей притчу. В раю и в аду люди сидят за банкетными столами, полными изысканных яств, но никто не может согнуть руки в локтях. В аду все голодают, потому что не могут положить в рот еду. В раю все сыты, потому что им не надо сгибать руки, чтобы накормить друг друга.
Я чувствую на себе пристальный взгляд Джозефа.
– Мистер Вебер? – призывает его подать голос Мардж.
Я думаю, что он, как обычно, проигнорирует вопрос или покачает головой. Однако, к моему изумлению, Джозеф говорит:
– Когда вы умираете, вы умираете. И все кончено. – Его ответ будто накрывает нас с головой своей прямотой. – Простите, – добавляет Джозеф и выходит из комнаты.
Я нахожу его в притворе церкви.
– Эта притча, которую вы рассказали… Вы в нее верите?
– Думаю, мне хотелось бы верить, – отвечаю я, – ради мамы.
– Но ваш раввин…
– Не мой. Моей матери. – Я направляюсь к двери.
– Но вы верите в загробную жизнь? – любопытствует Джозеф.
– А вы – нет.
– Я верю в ад… но он здесь, на земле. – Старик качает головой. – Хорошие люди и плохие люди. Как будто все так просто. Все люди одновременно и хорошие, и плохие.
– Вам не кажется, что одно перевешивает другое?
Джозеф останавливается:
– Вот вы и скажите мне.
Мой шрам начинает гореть, будто от слов Джозефа меня обдало жаром.
– Почему вы никогда не спрашивали, как это случилось? – вдруг выдаю я.
– Как случилось – что?
Я делаю круговое движение перед лицом:
– Ах! Это. Давным-давно кто-то сказал мне, что история сама себя расскажет, когда будет готова. Наверное, она еще не готова.
Странная идея, что случившееся со мной не моя история, а нечто совершенно от меня отдельное. Я задумываюсь, может, в том и состояла моя проблема все это время: я не могла отделить себя от истории.
– Я попала в аварию. – (Джозеф кивает и ждет.) – Пострадала не я одна, – выдавливаю я из себя, хотя слова меня душат.
– Но вы остались в живых. – Джозеф мягко прикасается к моему плечу. – Может, это главное.
Я качаю головой:
– Хотелось бы мне в это верить.