Страница 3 из 5
– Кого-о?
– Скваттэра.
– Это что за кушанье?
– Это не кушанье, Алексан Ваныч, а такие… знаете… американские помещики…
– И они живут в Вятской губернии?
– Нет… я – к слову пришлось…
– Челноков, Челноков… Хотел я тебе поставить пятёрку, но – к слову пришлось, и поставлю двойку. Нечипоренко!
– Тут.
– Я тебя об этом не спрашиваю. Говори о Вятской губернии.
Нечипоренко побледнел, как смерть, и, по принятому обычаю, сказал о Вятской губернии:
– Кхе.
– Ну, – поощрил учитель.
И вдруг – все сердца ёкнули – в коридоре бешено прозвенел звонок на большую перемену.
– Экая жалость! – отчаянно вздохнул Нечипоренко. – А я хотел ответить урок на пятёрку. Как раз сегодня выучил…
– Это верно? – спросил учитель.
– Верно.
– Ну, так я тебе поставлю… тоже двойку, потому что ты отнял у меня полчаса.
Двуличный мальчик
Авторы уголовных романов и их читатели не поняли бы странной двойственной натуры мальчишки Алёшки – натуры, которая в своё время привела меня в восхищение и возмутила меня.
Авторы уголовных романов и их читатели прославились своей прямолинейностью, которая обязывала их не заниматься смешанными типами. Злодеи должны быть злодеями, добрые – добрыми, а если капелька качеств первых попадала на вторых или наоборот – всё кушанье считалось испорченным… Злодей – должен быть злодеем, без всяких увёрток и ухищрений… Он мог раскаяться, но только в самом конце, и то при условии, что, в сущности, он и раньше был симпатичным человеком. Добрый тоже мог стать в конце романа злым, бессердечным, но тоже при условии, что автор опрокинет на него целую гору несчастий, людской несправедливости и тягчайших разочарований, которые озлобят его. Ни в одном из таких романов я не встречал жизненного простого типа, который сегодня поколотил жену, а завтра подаст гривенник нищему, утром прилежно возится у станка, штампуя фальшивые деньги, а вечером вступится за избиваемого еврея.
Человек – более сложный механизм, чем, например, испанский кинжал, вся жизнь которого сводится только к двум чередующимся поступкам: он или режет кому-нибудь горло, или не режет.
Попадись автору уголовных романов Алёшка – он повертел, повертел бы его, понюхал, лизнул бы языком и равнодушно отбросил бы прочь.
– Чёрт знает, что такое!.. Ни рыба ни мясо.
В жизни не так много типов, чтобы ими разбрасываться…
Я подбираю брошенного разборчивым романистом Алёшку и присваиваю его себе. Об Алёшке я сначала думал, как о прекрасном, тихом, благонравном мальчике, который воды не замутит. В этом убеждали меня все его домашние поступки, всё комнатное поведение, за которым я мог следить, не сходя с места.
Мы жили в самых маленьких, самых дешёвых и самых скверных меблированных комнатах. Я – в одной комнате, Алёшка с безногой матерью – в другой.
Тонкая перегородка разделяла нас.
Я так часто слышал мягкий, кроткий Алёшкин голос:
– Мама! Хочешь, ещё чаю налью? Отрезать ещё кусочек колбасы?
– Спасибо, милый.
– Книжку тебе ещё почитать?
– Не надо. Я устала…
– Опять ноги болят? – слышался тревожный голос доброго малютки. – Господи! Вот несчастье так несчастье!..
– Ну ничего. Лишь бы ты, крошка, был здоров.
– Ну-с, – важно говорил Алёшка, – в таком случае, ты спи, а я напишу ещё кое-какие письма.
Было ему около десяти лет.
Однажды я встретился с ним в коридоре.
– Тебя Алёшкой зовут? – спросил я, вежливо, ради первого знакомства, дёргая его за ухо.
– Алёшкой. А что?
– Да ничего. Ну, здравствуй. У тебя мать больная?
– Да, брат, мать больная. С ногами у неё неладно. Не работают.
– Плохо ваше дело, Алёшка. А деньги есть?
– В сущности, – сказал он, морща лоб, – денег нет. Тем и живём, что я заработаю.
– А чем ты зарабатываешь?
Посмотрев на меня снизу вверх (я был в три раза выше его), он с любопытством спросил:
– Тебе там наверху не страшно?
– Нет. А что?
– Голова не кружится?
Я засмеялся.
– Нет, брат. Всё благополучно.
– Ну, и слава Богу! До свиданья-с.
Он подпрыгнул, ударил себя пятками по спине и убежал в комнату матери.
Эти нелепые замашки в таком благонравном мальчике удивили меня. С матерью он был совсем другим. Я понял, что хитрый мальчишка надевает личину в том или другом случае, и решил при первой возможности разоблачить его.
Но он был дьявольски хитёр. Я несколько раз ловил его в коридоре, подслушивал его разговоры с матерью – всё было напрасно. При встречах со мной он был юмористически нахален, подмигивал мне, хохотал, а сидя с матерью, трогательно ухаживал за ней, читал ей книги и в конце вечера неизменно говорил, с видом заправского молодого человека:
– Ну-с, а мне нужно написать кое-какие письма.
Я приставал к нему несколько раз с расспросами:
– Что это за письма?
Он был непроницаем.
Однажды я решился на жестокость.
– Не хочешь говорить мне, – равнодушно процедил я, – и не надо. Я и сам знаю, кому эти письма…
– Ну? Кому? – тревожно спросил он.
– Разным благодетелям. Ты каждый день с этими письмами пропадаешь на несколько часов… Наверное, таскаешься по благотворителям и клянчишь.
– Дурак ты, – сказал он угрюмо. – Если бы я просил милостыни, то и у тебя просил бы. А я заикнулся тебе хоть раз? Нет.
И добавил с напыщенно-гордым видом:
– Не беспокойся, брат… Я не позволю себе просить милостыни… Не таковский!
Должен признаться: я был крайне заинтересован таинственным Алёшкой. Сказывались мои двадцать два года и двадцать четыре часа свободного времени в сутки.
Я решил выследить Алёшку.
Был тёплый летний полдень.
Из-за перегородки слышался монотонный голос Алёшки, читавшего матери «Анну Каренину». Через некоторое время он прервал чтение и заботливо спросил:
– Устала?
– Немного.
– Ну, отдохни. А я пойду. Если захочется без меня кушать, смотри сюда: вот ветчина, холодные котлеты, молоко.
Захочется читать – вот книга. Ну, прощай.
В последовательном порядке послышались звуки: поцелуя, хлопнувшей двери и Алёшкиных шагов в коридоре.
Я схватил шляпу и тихонько последовал за Алёшкой.
Через двадцать минут мы оба очутились в Летнем саду, наполненном в это время дня дряхлыми старичками, няньками с детьми и целой тучей девиц с вечными книжками в руках.
Алёшка стал непринуждённо прохаживаться по аллеям, бросая в то же время косые проницательные взгляды на сидевших с книжками девиц и дам и делая при этом такой вид, будто бы весь мир создан был для наслаждений и удовольствий.
Неожиданно он приостановился.
На скамейке, полускрытой зелёным кустом, сидела сухая девица и, опустив книгу на колени, мечтательно глядела в небо. Думы её, вероятно, витали далеко, отрешившись от всего земного, рассеянный взгляд видел в пространстве его, прекрасного чудесного героя недочитанной книги, обаятельного, гордого красавца, а неспокойное сердце девичье крепко и больно колотилось в своей неприглядной, по наружному виду, клетке.
Алёшка тихо приблизился к мечтательнице, стащил с головы фуражку и почтительно сообщил:
– А вам, барышня, письмецо есть…
– От кого? – вздрогнула девица и обернула к Алёшке своё, ставшее сразу пунцовым лицо.
– От «него», – прошептал Алёшка, щуря глаза, с самым загадочным видом.
– А… кто… он?.. – ещё тише, чем Алёшка, прошелестела девица.
– Не велено сказывать. Ах! – вскрикнул он неожиданно (будто прорвался) с самым простодушным глуповатым восторгом. – Если бы его видели; такой умница, такой красавец – прямо удивительно!
Девица дрожащими руками взяла письмо… на лице её было написано истерическое любопытство. Грудь тяжело вздымалась, а маленькие бесцветные глаза сияли, как алмазы…