Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 24

– Нет, всё правильно, – поспешил согласиться Вацек.

Другие голоса тоже не возражали, предпочитая одолению безопасное постепенное освоение Этеля.

Хорал снова встрепенулся, взял несколько высоких нот и стал глохнуть, падать, превращаясь в мягкий скользящий шелест.

Вацек не сразу оказался на спасительном одиннадцатом этаже и обрёл свою прежнюю оболочку и суть. Он ещё долго пребывал в чужом сознании, являясь причиной внутренних противоречий, насаждая страх перед земными океанами. И с лёгкостью ветра блуждал он по серо-фиолетовым грибным полям, выстраивая на них сложную геометрию жёлтых пятен, на что фиолетовая тьма отвечала ему такими же подобными письменами.

………………………………………………………..

Вацек больше никогда не поднимался выше своего третьего этажа. И не от боязни снова услышать что-нибудь странное, просто он предпочитал равнину. Там, на уровне океанов, он чувствовал себя комфортно и уверенно.

Он так любил равнину, что при любой представившейся ему возможности выезжал к морю. Вацек любил смотреть как беспечные и беззаботные люди весело плещутся в лазурной воде, которую принёс им на своей крылатой волне их спасительный океан. Вацек не ждал от этих людей никакой благодарности, он радовался вместе с ними цветущей земле и голубой дымке величественных океанов.

Вацек больше не пытался испытывать свой дар и не желал его возвращения. Лишь однажды, выйдя ночью на свой балкон, он услышал откуда-то сверху, издалека, со стороны созвездия Лиры, знакомый голос:

– Здравствуй, Вацек! Спасибо тебе за верную подсказку! На Этеле нам неплохо, наверное, лучше, нежели было бы у вас. К тому же я всегда считал, что и среди атмосферных цивилизаций могут быть высокоразвитые миры. Миры, способные нас слышать.

Вацек ничего не ответил, лишь помахал созвездию Лиры рукой. Помахал в надежде, что «слышащие» такой высокой цивилизации способны ещё и видеть.

Белые скамейки

На ней была неизменная белая футболка с игривой надписью по-итальянски «Я очень люблю жизнь» и белая широкополая шляпа, по которой её узнавали все жители курортного городка. Правда, кроме жителей, в нём обитали ещё весёлые беззаботные люди, которые вечно куда-то спешили, чьи мысли были постоянно переполнены всяческим вздором и которые совсем не замечали пожилую женщину в огромной шляпе и легкомысленной футболке. Но их чрезвычайно редко можно было увидеть сидящими на парковых скамейках, на которых она проводила всю свою жизнь. Эти скамейки уже невозможно было представить без неё, настолько органично она вписывалась в их белые деревянные тела с массивными чугунными боками, густо покрытыми многочисленными слоями белил.

Из-за приметной шляпы с широкими полями никто не мог видеть её лица, даже её соседи по белым скамейкам, – все видели только её улыбку: неподвижную, ровную, точно приклеенную к сухим бесцветным губам.

О чём она говорила, тоже никто не мог ничего толком рассказать, зато многие хорошо знали длинный, выбеленный мелом, коридор её коммуналки, большую кафельную общую кухню и светлую комнату с обшарпанным белым роялем и выцветшими акварелями по стенам в старомодных бумажных паспарту.

Днём город был похож на вращающийся пёстрый клубок, протянувший свои разноцветные нити от белых песчаных дюн до известняковых прибрежных скал, напоминающих исполинские сахарные головы. Безусловно, виной тому были беззаботные весёлые люди, их яркие одежды и их торопливое желание жить. Они вечно куда-то спешили и быстро проходили мимо белых скамеек, даже не оглядываясь на сидящих.

Но стоило кому-нибудь из них присесть на злосчастные скамейки, как тотчас обнаруживалось, что спешить куда-то было необязательно и что лучше всего отдыхать именно здесь, не пытаясь повсюду искать впечатлений: ни у песчаных дюн, ни у известняковых скал.

Нельзя сказать, что она радовалась этим случайным неофитам, нет, скорее всего, считала этот процесс закономерным; и её ни на минуту не покидала привычная спокойная уверенность в торжестве белого и в неизменности обстоятельств, составляющих жизнь.





В нестойкости цвета и утомительном постоянстве бытия вскоре убеждался всякий вновь посвящённый.

Сначала яркие цвета уступали место пастельным, затем и пастельные тускнели, сближаясь по тону, становились серыми, и, в конце концов, терялся и оттенок, превращаясь в бесстрастно-белый, лишённый любых примесей.

Что-то похожее происходило и с жизненным ландшафтом.

Сначала головокружительные вершины и неожиданные ущелья уступали место тоскливому плоскогорью, затем на нет сходило и оно, мельчая и превращаясь в бестрепетную однообразную равнину. Некоторым доставалась гиблая белёсая болотная топь, другим – неподвижная солончаковая степь, а на чью-то долю выпадала застылая безмятежность бетонных плит, сплетённых в белые набережные и белые города, на фоне которых весёлые беззаботные люди казались нелепым недоразумением, вызывающей бессмыслицей. Хотя сами-то беззаботные люди так не считали, они просто любили всё яркое и необычное и представления не имели как белеет кристаллическим настом солончаковая степь и серебрится, засыпая все улицы и дома, неодолимая бетонная пыль.

Может быть, они очень спешили увидеть всё это, оттого и не замечали пожилую женщину в белой шляпе, с приклеенной под ней безразличной улыбкой. А она смотрела на них со старых запылённых скамеек, из глубины своего белого и невозмутимого мира, и никак не могла понять: за что же они могут так любить жизнь.

Ох уж этот Пушкин!

Когда по утрам из-за соседних домов показывалось солнце, Радек особенно негодовал и беспокоился. Вы скажете – беспричинно беспокоился, но будете неправы, поскольку причина на то у него была. Дело в том, что Радек писал стихи, и фраза «Пушкин – солнце русской поэзии» никак не давала ему покоя. Да если бы только эта фраза! Куда бы Радек ни бросал свой взгляд – отовсюду выглядывал Пушкин. Ну, если и не он сам, то строчка его – это, пожалуй, наверняка.

На своё несчастье Радек жил в Петербурге, где великий поэт опрометчиво успел воспеть всякий положенный там камень. Радек такого присутствия Пушкина, разумеется, терпеть не стал и перебрался на городскую окраину, где, как ему казалось, никогда не ступала нога поэта. Но и в этом он опять прогадал, поскольку, по мнению некоторых авторитетных учёных, поселился как раз на том самом месте, где некогда дорогу Пушкину перебежал злополучный заяц.

Так или иначе, только Пушкин продолжал светить Радеку и на окраине города. Светил себе и светил и не мерк нисколько.

Шли годы, являлись новые поэты, но Пушкин всё светил, и никто из вновь появившихся на ниве русской словесности стихотворцев не мог «брызнуть» поярче. Это делало Радека раздражительным, он негодовал на своих коллег, досадуя слабенькой крылатости их тяжеловесных муз.

Радека, наверное, бесило всё, что для обычного человека казалось привычным делом: школьницы, пробегающие мимо с тетрадками, на которых был изображён вдохновенный профиль поэта, прогноз погоды, в котором нет-нет да и прозвучит что-нибудь пушкинское, вроде «уж небо осенью дышало», и даже традиционное, разговорное, типа: «А мусор кто вывозить будет, Пушкин?» – всё это приводило его в бешенство.

Так Радек и жил, пребывая в постоянном раздражении от существования великого предшественника, покуда на его этаже не появился новый сосед, как две капли воды похожий на Пушкина Александра Сергеевича.

Радек было совсем занемог и задумал вновь обменять жилплощадь. Безусловно, он и осуществил бы своё намерение, если бы сам жизнерадостный сосед неожиданно не вмешался в его планы. Однажды он весело и легко подбежал к нахмурившемуся Радеку и предложил ему познакомиться.

Сосед просто лучился своей широкой и светлой улыбкой, а в лукавых и умных глазах блуждал игривый живой огонёк. Он шагнул навстречу Радеку и протянул ему свою открытую ладонь.

– Михаил, – представился сосед.

– Михаил Юрьевич, – если угодно.