Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 9

Я убегала от моей собаки, изнывая от жалости и стыда. У меня, разумеется, были серьезные причины, достаточное оправдание для моих действий. Я не могла больше жить в этом чудесном доме с садом, где нам втроем, вместе с собакой, было раньше так хорошо. Не могла жить одна в этом большом наемном доме в восточном Иерусалиме. А там, куда я переселилась, собаке жить невозможно, говорила я себе. Она ведь всю жизнь прожила в саду, на свободе (свобода…), она не сможет жить в тесной городской квартире на четвертом этаже и выходить два или три раза в день на поводке, чтобы в грохочущей сутолоке людей и машин торопливо справить свои надобности на раскаленном грязном асфальте. Она там с ума сойдет. Истоскуется. Зачахнет.

Да я ведь и пробовала взять собаку к себе, и убедилась, что это невозможно. Она ни за что не хотела спускаться по лестнице, а когда я, вся взмыленная, сволокла наконец ее вниз, в густую толпу, собака сперва застыла на месте, и я не могла ее сдвинуть, она упиралась всеми четырьмя лапами и хрипела, полузадушенная удавкой. Прохожие натыкались на нее, толкали, ругались, а она лишь ворочала безумными глазами — и ни с места. Потом же вдруг присела и сделала все свое прямо под ноги спешащим людям. Что было дальше, лучше не вспоминать.

К тому же, если я возьму ее к себе, она полностью свяжет мою свободу. Мне тогда ни уйти надолго, ни уехать. Я ведь теперь живу одна. Нет, я не могла позволить собаке жить со мной. Конечно же, я ее не брошу, она моя любимая собака, я буду часто ездить к ней, кормить и ласкать, она и не заметит перемены. Да ведь это и не навсегда, просто я сейчас в тяжелом состоянии, мне нужно время, чтобы прийти в себя и придумать какой-нибудь выход. А пока ей лучше в саду, в привычной обстановке, на воле. Так я себе говорила.

Прошло и лето, и осень, жаркая погода сменилась холодным ветром с короткими угрюмыми дождями, а для собаки ничего не менялось. Она не привыкла к новому положению вещей и по-прежнему все время ждала хозяйку, но уже не надеялась, что та вернется по-настоящему. В доме стал ночевать незнакомый молодой человек, и он давал собаке еду и воду в те дни, когда хозяйка не приходила. Собака ела и пила, но на молодого человека не обращала никакого внимания. И дней таких, когда хозяйка не приходила, становилось все больше. Когда же она приходила, собака теперь не кидалась ей на грудь с радостным визгом, а стояла, опустив голову и вяло покачивая хвостом. Она знала, что хозяйка забежала ненадолго, погладит, поцелует в морду, пошарит по шерсти, нет ли блох и клещей, скажет несколько ласковых слов — и уйдет, кинув на прощанье собаке традиционный вкусный кусок. И собака съедала этот кусок, но уже не прислушивалась к щелканью замка и не бежала провожать хозяйку.

Собака не плакала и не злилась на хозяйку, ей постепенно становилось как-то все равно. Жирные голуби в безлюдном саду сильно обнаглели, загадили все выходившее в сад окно дома, но охотиться собаке хотелось теперь все реже. Сторожить свой сад и дом с прежним рвением она уже не считала нужным. Лишь по ночам, когда молодой человек не приходил ночевать и собаке бывало особенно страшно, она обегала иногда сад и на каждом углу грозно лаяла и рычала. А днем она большую часть времени спала не просыпаясь и не реагируя на шумы, лишь изредка по привычке окидывая взглядом свою территорию.

Но однажды сквозь крепкий дневной сон до собаки донесся давно не слышанный звук — звонили в дверь. Это значило, что там стоит посторонний человек и хочет войти в дом.

Звонок на двери был очень громкий, и звук этот вызвал в спящем мозгу собаки образ хозяина, как он когда-то долго прилаживал этот звонок специально для хозяйки, чтобы она слышала его из сада. Собака продолжала спать, потому что хозяйка никогда не звонила, а остальное ее никак не касалось. Она знала, что молодого человека в доме нет, а звонок все звонил и звонил, и перед закрытыми глазами собаки все маячил призрак хозяина, темный и расплывчатый, и от этого у нее тоскливо тянуло внутри, но и просыпаться ей было жаль, ибо, пока был хозяин, была тут и хозяйка. Все же долго выдерживать это смутное ощущение, не то тягостное, не то радостное, собака не могла. Она дернулась всем телом, пытаясь его стряхнуть, и проснулась.

А тут и звонок замолчал, и собака по привычке поплелась в тот конец сада, откуда видно было приходящих и уходящих людей.

Но человек вовсе не уходил, а перелезал через поросшую колючими кустиками каперсов ограду. Он не видел собаки, но она сразу учуяла его запах. Если бы не этот запах, ничего бы, скорее всего, и не произошло. Она отогнала бы человека угрожающими скачками издали, лаем, рычанием, вздыбившейся шерстью. Ей совсем не хотелось драться, и если бы человек влез, например, в дом, она бы, наверное, и не пыталась его прогнать. Это был уже не ее дом. Но человек посягал на место обитания собаки, и к ней мгновенно вернулся сторожевой инстинкт. К тому же этот запах.





Собака никогда не нападала на людей первая, она только не позволяла прикасаться к себе никому, кроме хозяйки. Но было три категории людей, к которым она питала особую неприязнь и страх, и если кто-то из них оказывался вблизи, она теряла голову и жестоко кусалась. Люди эти были арабы, религиозные евреи и полицейские. И вот сейчас от лезшего в сад человека до нее донесся один из этих запахов.

Собака не зарычала и не залаяла. Молча, без всякого предупреждения, она прямо с места взвилась вперед и вверх и впилась зубами в переброшенную через ограду ногу. Человек страшно закричал и затряс ногой, цепляясь руками за колючие сухие побеги каперсов. Он раскачивал ногой и с размаху бил собаку о каменную ограду. Собака могла бы терпеть долго, все крепче сжимая челюсти и с каждым толчком все глубже вгрызаясь в икру, но в этом не было нужды. Человек достаточно напуган и теперь наверняка уйдет. Она разжала зубы и, отхватив налету лоскут от штанины, легко спружинила на землю.

И человек действительно ушел. Да так быстро, что, когда собака, смахнув лапами налипший на морду кусок ткани, взглянула вверх, там уже никого не было.

Собака для верности полаяла ему вслед и побежала к миске. Раздвинув носом нападавшие туда листья, она напилась воды и легла под давно засохший куст олеандра — спать и ждать хозяйку.

К этому времени я уже несколько опомнилась от потери. И, как это часто бывает после шока, траурной эйфории и последующей апатии, бросилась в усиленную деятельность. Чувство вины перед ушедшим грызло меня не переставая, и мне все казалось, что допустила я это оттого, что в жизни моей не было нужного порядка, твердой линии, правильной установки. Слишком широко я истолковала понятие своей свободы, свободы оказывать себе снисхождение, жить, как получится, без чрезмерных усилий. Ну, врачи сказали — сделать ничего нельзя. А я и поверила. Предпочла поверить? Очень уж тяжело было? Себя пожалела? И отпустила. Да как быстро! Несколько месяцев всего.

И я клялась себе, что такое со мной больше не повторится и для этого необходимо навести порядок в себе и в своей жизни. Что сталось, того не переделаешь, но впредь…

Начать новую жизнь. Бросить курить — главнейший признак душевной разболтанности и потакания себе. Следить за давно запущенной внешностью. Разобрать и упорядочить кучи бумаг, оплатить просроченные счета, ответить на письма. Найти побольше работы и работать регулярно. Восстановить повисшие в воздухе связи, выходить на люди. И при этом все время помнить, что жизнь тех, кого ты любишь, полностью зависит от твоей воли, помнить это всегда, всегда. Очень мало таких у тебя осталось. Держать эту волю всегда в напряжении, не отпускать ни на минуту.

И я лихорадочно хваталась то за одно, то за другое. Переехала на другую квартиру. Подстриглась по-новому и даже завилась, купила новую одежду. Покопалась в бумагах, но без курения не могла сосредоточиться как следует. Подгоняемая жестоким никотиновым голодом, бегала по городу, навещая без звонка старых друзей, чтобы сказать им, что я их люблю. Визиты эти и нежные мои слова друзья принимали с недоумением и неловкостью, однако из почтения к трауру сказать ничего не решались. Меня это не смущало, мне казалось, что этим я хоть как-то искупаю свою вину. Я полна была решимости никого больше не отпускать.