Страница 53 из 73
Покинув площадь, я направился к городским окраинам; к тому времени, когда переполох от дома Сардуса распространился по всему городу, я уже очутился в относительной безопасности. Но и тут до меня доносились резкие голоса двух соседок, принесенные летним ночным ветерком. Я прибавил ходу, радуясь тому, как великолепно и неприступно Царство. Мое Царство.
О черт! Что? Нет, не может быть! Неужели? Похоже, я на миг потерял сознание.
Да, похоже на то.
Я очнулся, охваченный паническим ужасом, и сказал: — Это последний день! Это последний день!
Но нет. Нет и нет. Еще не вышло время. Пока не настало время. Прошлое догоняет настоящее. Сколько еще? Сколько еще?..
О, черт! Что? Нет, не может быть! Неужели? Похоже, я ни миг потерял сознание.
Да, похоже на то.
Я очнулся, охваченный паническим ужасом, и сказал: — Это последний день! Это последний день!
Но нет. Нет и нет. Еще не вышло время. Пока не вы… Сколько еще? Еще сколькото.
Я вырыл яму внутри лачуги. Возле западной стены. У меня набралось много змей — слишком много, чтобы держать их в отдельных клетках. И поэтому я вырыл яму и выложил ее края наклонными листами жести, чтобы змеи не смогли выбраться наружу На некоторое время яма со змеями служила мне чем–то вроде развлечения. Я провел немало времени, сидя на безопасном расстоянии от ее края и наблюдая, как сплетается и расплетается смертельный клубок. Порой я бросал туда крысу или хомяка и смотрел, как рептилии, прервав свои объятия, кидаются на визжащего от страха грызуна. Если же зверушка не визжала, я спасал ее из ямы, если успевал, и производил в сословие власть имущих. Мое сословие.
Одним весенним утром я проснулся на сторожевой вышке, потревоженный гомерическим хохотом, поднятым вороньим племенем. Еще не вполне проснувшись, я зарядил катапульту и запустил половинку кирпича в сторону, откуда доносился их долбаный галдеж. Кирпич ударил в ствол висельного дерева; хрипло каркнув хором, четыре маслянисто–черные вороны взвились в воздух и умчались прочь.
— Твари чертовы! — подумал я и чуть не заплакал. Затем я сел обратно и приложил глаз к подзорной трубе. Дом Бет. Дом Бет. Труба была нацелена на дом Бет. Я, в который уже раз, заснул, ожидая, когда же она подаст сигнал. Я почувствовал, как труба сама собой поворачивается в направлении Мемориальной площади/Вернее, в направлении площадки для игр.
Площадка для игр, если она заслуживала такое название, состояла из качелей двух видов и песочницы. Больше ничего там не было. Площадку построили за год до смерти Па. Умерла пожилая укулитка и завещала свои сбережения на это строительство. Видать, немного ей удалось скопить. Тем не менее, это обеспечило ей медную табличку и гарантию того, что имя ее будет выгравировано на осыпающихся страницах вечности рядом с именами каких–нибудь мисс Сукки или мистера Гадда — одних из миллионов, учредивших своею последней волей какойнибудь фонд и пожертвовавших ему свои жалкие гроши, чтобы выклянчить право увековечить свое ничтожное существование на спинке парковой скамейки, на водяной колонке или просто на столбе. На табличке было написано, если я не ошибаюсь, что–то типа «Вечная память. Мемориальная игровая площадка имени мисс Земли Ройк, юго–восточный угол Мемориальных садов Джонаса Укулоре, Мэйн–стрит, долина Смерти, штат Панихида». Стыд и позор, а не площадка: два кривых столба, двадцать футов цепи, одна доска и ящик грязной земли. Спасибо вам, Долли! Постыдились бы, Салли!
Что–нибудь они всегда тебе подложат — если не собачье дерьмо, то медную табличку. От них не уйдешь. У меня кровь в жилах закипает, стоит мне только вспомнить все ободранные лодыжки, оцарапанные коленки, сбитые пальцы, носовые кровотечения — все неловкие приземления, прыжки в сторону, вынужденные посадки, падения на пятую точку, полеты головой вперед — все эти столкновения с землей, катания животом по щебенке, катапультирования в кювет, насаживания на кол — жгучие слезы стыда, позора и поражения — все блядские смешки и долбаные шуточки — все, что случилось и случается из–за того, что повсюду понатыкали свои коварные таблички. Вечная память. Мэм, сэр, у меня мозги вытекают, железы лопаются, и меня знобит. Еще как знобит.
Да не обрушится гром мой на невиновных, но покажите мне любое отдельно стоящее сооружение, и я отыщу на нем медную табличку. Клянусь Богом, в этом чертовом городе даже член не встанет без того, чтобы какая–нибудь сыгравшая в ящик развалина не приколотила к нему табличку, на которой написано «1п Метопат». Этот город принадлежит банде жмуриков. Он построен на кладбищенские деньги, на мертвецкое золото. Он покоится на сваях, укутанных в белые саваны, закопанных в землю на шесть футов и опирающихся на сосновые гробы. У меня все внутри обмирает, стоит только об этом подумать.
Почему моя память так свежо запечатлела именно то самое утро, я и не припомню. Бог весть, но стоит мне только вернуться к этому утру, как все мои чувства восстают. Восстают! Господи, не то слово — они прямо–таки бунтуют! Я давлюсь. Да, да. Захлебываюсь. Боль. Страх. Звон. Стон. Черт побери, я тону — это уж точно. Это свалка моей памяти. Ассорти. Рататуй.
Я отлично помню, как задел ногой пустую бутылку, когда наводил трубу на Мемориальные сады. Блеску–чий отсвет свежего стекла поймался линзою трубы, когда бутылка нерешительно замерла на миг на краю приоткрытого люка, перед тем как низвергнуться в зияющий проем. Снизу вернулся ко мне, замедленный, словно снятый рапидом, звук бьющегося стекла.
Стекло дробилось медленно, как будто во сне. Изумрудные осколки рассыпались по дырчатым крышкам садков, конур и клеток, и вспугнутый их падением рой зеленых и басовито гудящих пожирателей дерьма — жужжи, совокупляйся, жри, ери, трись, откладывай яички, ешь друг друга, пищи, изворачивайся по колено в трупах и испражнениях — вылетел через люк на сторожевую вышку. Мухи впились в мой скальп, вгрызлись в мой мозг, ввинтились мне под кожу — нестерпимый зуд.
Из распахнутого люка вырвалась отрыжка затхлой внутренней атмосферы: газы, теплые, липкие, как околоплодные воды, окутали мое лицо и ладони. Обволокли, подобно какой–то пелене, подобно гангренозной оболочке. Я подавился, скорчился, но все же нацелил мою трубу на игровую площадку и сфокусировал ее, вовлекая в орбиту моего искусственного глаза.
Качели утопали в зловещей тени живой изгороди, нависавшей над молодой травкой. В голове у меня все еще гудело от мушиного роя, глаза жгло, текли слезы, которые я едва успевал утирать носовым платком. Внезапно что–то белое попало в поле моего зрения, затем скрылось в тени; на какое–то мгновение мне показалось, что я увидел призрачного лебедя — расправившего жемчужно–белые крылья, прямо держащего гордую голову на изогнутой шее. Птица эта, казалось, висит прямо в воздухе, на фоне черной тени. Затем лебедь подобрал свои крылья, вытянул шею и, описав плавную дугу, нырнул — обтекаемый и подобный духу воздуха — прямо в потоки утреннего солнца, словно феникс, восставший из пепельной тени.
Бет на качелях. О, моя бедная Бет на качелях. Волосы как жидкое золото.
Молочно–белые ноги вытянуты вперед, лодыжка к лодыжке, большие пальцы босых ножек сложены вместе; она зависла в верхней точке своего полета и трепещет под мерцающим солнечным светом.
Вотще я ждал возвращения дивного мига: взмыла пыль, и Бет, подобно призраку, восставшему из могилы, выступила из тени. Волосы ее светились так, — вы мне не поверите, — словно источник света располагался непосредственно в них.
Серебряный ореол окружал голову. Лицо сияло. Она посмотрела мне прямо в глаза — она посмотрела мне прямо в глаза — она посмотрела мне прямо в глаза — наклонила головку сперва направо, потом налево и посмотрела мне прямо в глаза. Затем приложила тонкую руку к глазам, словно прикрывая их, опустила ее, сложила обе руки ладонями перед собой и, по–прежнему глядя мне прямо в глаза, одарила меня неземной улыбкой.
Подзорная труба выскользнула у меня из рук, я рухнул на пол сторожевой вышки, сотрясаясь, хрипя, шумно дыша. Так я лежал некоторое время с закрытыми глазами, пока не унялось кровотечение.