Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 25



Позиция Бердяева – признак важной концептуальной перемены. В первые десятилетия века российские мыслители и писатели продолжали романтическую традицию проблематизации искренности, однако их терминологический аппарат отличался от того, которым пользовались их предшественники. Как показывает цитата из Бердяева, они унаследовали присущую авторам XIX века бинарную логику, но их больше волновало расхождение между мирами «реальности» и «мечты», чем между «внутренним» и «внешним» «я». Таким образом, они умело вводили риторику искренности в актуальную для начала века тематику личности, истинности и двойственности.

Итак, мы убедились, что fin de siècle был временем зачарованности «искусственными» технологиями, апологии «неискренности», маскарада, покровов и грез. В тот же период искренность по-прежнему приписывалась определенным социальным группам. В произведениях таких писателей-модернистов, как Вирджиния Вулф и Марсель Пруст, представители высших городских классов постоянно испытывают сложности с искренностью самовыражения. Столь же постоянно эти авторы приписывали искренность пространственно и социально периферийным контекстам302. Характерна в этом отношении самая, пожалуй, известная героиня нидерландской модернистской литературы: героиня романа нидерландского писателя Луи Куперуса «Элине Вере» (1889). Элине – девушка из зажиточной семьи – на короткий срок обретает первозданную «искренность» в обстановке идиллического поместья; в конечном итоге она гибнет, не выдержав давления городской жизни, которая есть «одно сплошное притворство!»303.

Куперус противопоставлял городское светское общество и деревенскую идиллию как предельно поляризованные социопространственные воплощения лицемерия и искренности. Иван Ильин отождествлял лицемерие и искренность с двумя другими противоположными категориями. В статье «Против России» он противопоставлял «среднего европейца», который «стыдится искренности», «русскому», который «ждет от человека прежде всего… искренности»304. Взгляды Ильина на присущую русскому народу искренность впервые были обнародованы не ранее 1948 года, однако они были характерны для неославянофильской тенденции, стремящейся к тому, чтобы – снова! – представить Россию (или «русский народ») и Запад (или вестернизированное Российское государство и интеллигенцию) через оппозицию искреннее versus неискреннее.

В этом обзоре специфичного для начала XX века отношения к искренности я ставила в один ряд как русские, так и зарубежные примеры. Однако с победой и укреплением большевистской власти российская риторика искренности стала приобретать особенный характер. Новой властью разрыв между интеллектуальной элитой и «простым человеком» был провозглашен преодоленным, и общественное внимание переключилось на новый, имевший жизненно важное значение вопрос: действительно ли советские граждане искренне поддерживают линию коммунистической партии? Историк Шейла Фицпатрик показала, насколько широко вопросы, связанные с исполнением социальных ролей и перформативностью, были распространены в раннесоветском дискурсе, строившемся вокруг жажды «разоблачить» и подвергнуть уничтожающей критике «двуличие» и «двурушничество»305. Ее коллега Алексей Тихомиров указывал на сходное явление: «Отношения доверия и недоверия – ключ к пониманию стабильности советского государства и его жизнеспособности»306. Тихомиров видит в советской политике «режим навязанного доверия», «основанный одновременно на удовлетворении основной человеческой потребности в доверии центральной власти (прежде всего партийным и государственным вождям) – и на поддержании высокого уровня общего недоверия»307.

Под властью того, что Тихомиров называет «режимом навязанного доверия», вопрос о том, кто искренен, а кто нет, очевидно, мог иметь жизненное значение, однако само понятие «искренность» не играет большой роли ни в его работах, ни в концепции Фицпатрик. Однако другой специалист по советской субъективности – историк Игал Халфин – показывает, что понятие искренности превращалось в своего рода «коммунистическую навязчивую идею»308. Халфин выделяет «искренность» как «конечное мерило» в автобиографиях коммунистов309. С его точки зрения, автобиографические признания советской эпохи имеют – почти как судебные разбирательства в революционной Франции – существенную церемониальную составляющую. «Обычно автобиография считается частным жанром, – пишет Халфин, – но она становится публичной из‐за способа использования при подаче заявления на работу, который предписывал ритуальную процедуру „рассмотрения“ автобиографии для оценки „сознательности“ подателя заявления. Любую самопрезентацию можно было всегда „разоблачить“ и объявить „неправдивой“»310. Если Халфин прав, то советские чиновники, «рассматривавшие» автобиографии граждан, недалеко ушли от французских революционеров XVIII века: те и другие приравнивали неискренность к прямому преступлению.

Сходную озабоченность формализованным измерением искренности проявляла и доктрина социалистического реализма. Если в 1920‐х годах рапповцы были убеждены, что «лозунг „искренности“ – первая маска буржуазного либерализма»311, то в 1930‐х годах, с появлением социалистического реализма, этот концепт вновь оказался весьма востребован. Одной из важных задач этого художественного метода было установить: действительно ли тот или иной художник искренне предан официальной идеологии? Не случайно газета, первой сформулировавшая установки соцреализма, подчеркивала, что «массы требуют от художников искренности, революционного социалистического реализма в изображении пролетарской революции (курсив мой. – Э. Р.)»312.

Искренность, таким образом, увенчивала широкий комплекс положительных эмоций, необходимых для того, чтобы «цементировать систему», как сказано в недавней работе о функционировании эмоций в Советской России313. Парадоксальным образом – обращаюсь к работе историка литературы Ирины Паперно – та же система, выдвинув на первый план искренность, неизбежно порождала «эмоциональную экономику двуличия, обмана и уклончивости, вызванную необходимостью скрывать свои чувства и мысли, (социальное) происхождение, национальность, круг знакомств»314.

Иначе говоря, пока советская власть проповедовала тотальную искренность, привычка обманывать и скрывать свои подлинные чувства скоро стала второй натурой советских граждан. Эта склонность к двуличию не означала, однако, что режим воспитывал пассивных жертв навязанного эмоционального режима. Вопреки распространенному мнению, нельзя говорить и о монолитности соцреализма. Историки, изучавшие советские литературные журналы, дневники и личные документы, убедительно показали, что в конце 1930‐х умеренные критики активно ратовали за то, чтобы в литературе было больше «лиризма», «подлинности» и «искренности»315. Тем же историкам удалось доказать, что «советские люди» не просто скрывали свое непокорное «истинное лицо» за идеологически безукоризненным «общественным поведением», как считалось в более ранних исследованиях советской идентичности316. В действительности граждане СССР активно выковывали из себя советских людей. Искренне ли они поддерживали при этом партийную идеологию? Этот вопрос часто волновал самих граждан не меньше, чем партийное начальство. Как партийные, так и личные сомнения играли важную роль в советской истории искренности – истории, без которой современное понимание концепта было бы немыслимо.

302

Искренность постоянно проблематизируется и предстает как добродетель, к которой стремятся, но которой редко обладают представители высших классов, например в романах Пруста из цикла «В поисках утраченного времени» и в романах Вирджинии Вулф «На маяк» и «Миссис Дэллоуэй». В этом можно легко убедиться с помощью поиска по ключевым сочетаниям букв «sinc» или «sincer» в онлайновых версиях этих текстов, выложенных Университетом Аделаиды по адресу: http://ebooks.adelaide.edu.au/p/proust/marcel/p96d/ и http://ebooks.adelaide.edu.au/w/woolf/virginia/w91t/.

303

Couperus L. Eline Vere. Amsterdam: Rainbow, 2006. P. 279, 449.

304

Ильин И. Против России (http://tonos.ru/articles/greatpredict7#ilyin).

305

Fitzpatrick Sh. Tear off the Masks!

306

Tikhomirov A. The Regime of Forced Trust: Making and Breaking Emotional Bonds between People and State in Soviet Russia, 1917–1941 // Slavic and East European Review. 2013. № 91 (1). P. 80.

307

Ibid.



308

Halfin I. Terror in My Soul: Communist Autobiographies on Trial. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2003. P. 271.

309

Ibid. P. 222.

310

Ibid. P. 59.

311

Гельфанд М. Против буржуазного либерализма в художественной литературе. М., 1931. С. 14. Более подробное обсуждение риторики искренности в литературной жизни первых послереволюционных лет (и, в частности, литературных взглядов РАППа и «Перевала») см.: Ibid.

312

За работу! // Литературная газета. 1932. 29 мая.

313

Делалой М. Эмоции в микромире Сталина: случай Николая Бухарина (1937–1938). Типы большевистской мужественности и практика эмоции // Плампер Я., Шахадат Ш., Эли М. (ред.) Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоций: Сб. статей. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 450.

314

Paperno I. Stories of the Soviet Experience: Memoirs, Diaries, Dreams. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 2009. P. 209.

315

Clark K., Tihanov G. Soviet Literary Theory in the 1930s: Battles over Genre and the Boundaries of Modernity // Dobrenko E., Tihanov G. (eds) A History of Russian Literary Theory and Criticism: The Soviet Age and Beyond. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press, 2011. P. 119.

316

Помимо указанных выше работ Фицпатрик и Халфина (которые предлагают полезные поправки к традиционным представлениям о социалистическом реализме), особого внимания заслуживает работа: Hellbeck J. Revolution on My Mind: Writing a Diary under Stalin. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2006 (рус. перевод: Хелльбек Й. Революция от первого лица. М.: Новое литературное обозрение, 2018).