Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 10

Илья Кочергин

Присвоение пространства

ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ К ГЕОГРАФИИ

Отметили двадцатилетие нашего знакомства, доделали все летние дела на даче, выкопали картошку, спустили в подпол. Перебрались в Москву, отправили ребенка в школу. Наконец, собрались и в середине сентября сели в поезд, идущий на восток.

Я нервничал, волновался, что в Язуле все изменилось, что я тоже изменился и буду совсем чужим. Что ехать никакого смысла нет. Что нельзя в сотый раз входить в одну и ту же реку и радоваться заново. Что вообще лучше не наведываться, говорят, в те места, где когда-то (в молодости) был счастлив.

Но мы сели в поезд.

Кончилась за окном долгая Москва, потом первая ночь в пути, потом утро, пейзажи в окне, потом, прихлебывая чай, увидели на окраине какого-то города лозунг: «Канаш – наше прошлое, настоящее и будущее!»

Прочитал со снисходительной улыбкой, приготовился уже мягко, незлобиво поиронизировать. Я же столичный житель, по стране путешествую, захотелось над увиденным пошутить. Почти что над собой, что, мол, так и есть, что такие уж мы, что у нас полный канаш по жизни, и в прошлом и в будущем, видимо…

Но как-то неуместно показалось, даже стыдно.

И тут уж понял, что выехал. С трудом, но вырвался из самого большого города страны, такого важного, главного. Как будто единственного, который может быть для нас прошлым, настоящим и будущим. Который удерживает меня, балует, меняет, приучает к себе. Дает ощущение превосходства. Не отпускает дальше, чем на недалекую орбиту в пяти часах езды на машине, на которой находится дача.

Выехали наконец из этой родной моей Москвы.

Купе, между прочим, было полностью в нашем распоряжении, никто не подселялся. Вот мы и наслаждались нашей свободой, нашими свежими чувствами – с момента юбилея нашего знакомства всего-то полтора месяца прошло.

Двадцать лет назад в это самое время мы наслаждались свободой и свежими чувствами в маленькой таежной избушке на Алтае.

Ну и конечно, мы почувствовали, что находимся уже в Сибири, когда вышли прогуляться на первой станции за Уралом. По крайней мере нам так показалось. Правда, Урал на юге такой размытый – непонятно, где еще Урал, а где уже нет. И точных признаков Сибири в воздухе, в людях, в пейзажах или в чем-то еще мы выделить не сумели. Но все равно почувствовали, как иначе?

Для меня Сибирь значит много – я ее долго открывал и присваивал, – а для Любы это и вовсе родина. Да и встретились мы там. Поэтому мы настойчиво искали ее неясные признаки и убедили друг друга, что почувствовали въезд в Сибирь. Наверное, они, эти признаки отыскались в нас самих, внутри.

Сибирь вообще понятие неопределенное. Только на севере Урала, наверное, можно встать на каком-нибудь крутом перевале и увидеть по одну сторону Европу, а по другую Сибирь. А в других местах непонятно. Где заканчивается Сибирь и где начинается Дальний Восток? Почему Горный Алтай в Сибири, а Монгольский Алтай нет? Сибиряками можно назвать только некоренное население Сибири, а вот бурят, алтайцев, тувинцев или якутов так не назовешь, да они и сами себя так не называют. Моя Люба – наполовину русская, наполовину бурятка – она сибирячка?

Однако я прожил в поездах этого направления месяца три-четыре своей жизни и всегда чувствовал, что уже въехал в нее или покинул.

Сколько времени я тогда провел, глядя в окно поезда? Сложно сказать. В подобных медитациях время течет как попало – то быстрее, то медленнее. Сибирские пространства в окошке меня, москвича, завораживают.

Это заоконное пространство очень велико и мало населено. Невообразимое количество деревьев, перелески, леса. Культивируемые и некультивируемые поля. Трава и кусты, занимающие какую-то страшную по величине площадь. Болота и заболоченные участки. Я знаю, что это все будет тянуться весь сегодняшний и завтрашний день и по ночам невидимо проезжать за окном, а потом мы сойдем с поезда, а он так и продолжит путь по этим нечеловеческим по масштабу землям.



Смотришь, смотришь в окно – и кажется, что никакой тихий ежедневный труд не приручит это пространство, кажется, что здесь возможны только коллективные героические, почти нечеловеческие свершения во имя великой идеи. Что-то вроде подъема целины или освоения Колымы. Порывы, жертвы и подвиги.

Сразу хочется такую великую идею. Неважно, что массовые героические свершения чреваты всякими экологическими и гуманитарными катастрофами, все равно хочется примкнуть и участвовать. Защитная такая реакция нормального человека, глядящего на неоглядные пространства.

Французский историк Андре Берелович утверждал, что русские, ушибленные «огромностью и пустынностью» своих пространств, упорядочивали свой мир за счет жесткой иерархичности общества. Только будучи частью ясной системы и иерархии, русские могли чувствовать себя в России уютно.

Может, он тоже по Транссибу ездил в поезде, этот историк, тоже глядел в окошко и пытался разобраться со своими чувствами? Ладно, будем все же надеяться, что обойдемся без массовых жертв, иерархичности и жестких систем, не такие уж мы и слабые.

А вот то, что огромность и бескрайность могут ушибить – это он точно подметил. Стоит справиться с первой реакцией на эту бескрайность, моя ушибленность пространством начинает напоминать состояние постоянной легкой влюбленности. Мир огромен и прекрасен.

Все это я впервые почувствовал в молодости, глядя из иллюминатора вертолета на просторы Камчатки, а потом таращась в окошки поездов, идущих по Сибири.

Эту восхитительную ушибленность легко ощутить, когда смотришь с высоты крутого яра над Обью в Барнауле, на котором поставлены громадные, несколько голливудские буквы Б А Р Н А У Л, когда перед тобой за рекой открываются лесные просторы до горизонта.

(Да, мы уже добрались до Барнаула, сошли с поезда и гуляем по городу с Володей Токмаковым.)

Стоишь на этой горе над великой сибирской рекой, за тобой центр Барнаула, трубы, подъемные краны, крыши, купола, муравейники современных жилых и офисных зданий, высотки, улицы. А за Обью, которую пересекает новый красивый мост, – сплошной лес до горизонта.

Не знаю, как у Любы, а у меня – сразу предвкушение лежащих впереди, еще не добытых, не завоеванных пространств, у меня сразу виден новый мир.

Сейчас я применю свою силу, ум, изворотливость, талант. Извернусь, пройду первопроходцем, выживу, захвачу, покорю, присвою. Обещание фарта такое (мне нравится это сибирское слово – фарт).

– Смотри на него! Чуть выехал из Москвы и сразу – бодренький такой, смотрит вдаль, даже осанка изменилась, – довольно говорит Люба Володе Токмакову.

Предвкушение нового мира ощущается и в свободной, размашистой планировке Барнаульского университета, мимо которого мы прошли по пути сюда. Наверное, когда-то новые корпуса и широкие солнечные пространства между ними, где может гулять свободный ветер, отражали свежий мир социалистического полета в будущее, ожидание которого теперь угасло. В этом ожидании тоже свой простор, мечта о неизведанном и неоткрытом. О новом таком, общественном фарте.

Теперь коллективное будущее скорее пугает.

А еще при виде всего этого простора и лесных далей во мне просыпается нутряная, смутная память о пути в Беловодье, счастливую страну, находящуюся где-то далеко на востоке. Смутная, но вполне живая, рабочая такая.

В моей семье никто не был никак связан с землями, которые лежат за Уралом. Все предки были из России – из Пензенской, Смоленской, Саратовской губерний. Бабка утверждала, что в Сибири живут одни «тюремщики». Отец, правда, рисовал ее как страну величественных пейзажей и суровых, романтических ландшафтов, по которым могут пройти только «крутые» парни, но сам был там один только раз в туристическом походе с коллегами по институту. Мои предки покоряли Москву, а не Сибирь.

Кочергины из Саратовской губернии, старообрядцы, могли бы, в принципе, отправиться на восток сохранять веру и искать убежища «в горах и вертепах и пропастех земных» в глуши сибирских лесов, но то ли земли в Камышинском уезде были слишком плодородными, чтобы их так запросто оставить (жили они довольно зажиточно, не голодали и впоследствии были раскулачены), то ли вера не так сильно мешала жизни, но единственный предок, достоверно ушедший на поиски страны с более кисельными берегами и более молочными реками, отправился в 1905 году не в Беловодье, а в Северо-Американские Соединенные Штаты, где бесследно исчез.